после душа и газеты. Какая ему разница, что я уже плохо помню, как его брат Клаудио пришел ко мне, чтобы сказать, что Пако тяжело болен, и что последовавшие за этим сцены, уже подточенные забвением, но все еще отчетливые и связные, похожие на след от моего тела, который до сих пор хранят простыни, постепенно развеиваются, как все сны на свете. И тогда я понимаю, что сны — это часть чего-то иного, нечто вроде преодоления, другая область, — выражение, может, и неточное, но мне необходимо бороться со словами, извращать их смысл, если я хочу когда-нибудь достичь цели. Короче говоря, вот что я сейчас чувствую: Пако жив, хотя и умрет, и в моем знании нет ничего сверхъестественного; у меня есть некоторое представление о призраках, но Пако не призрак, Пако — человек, человек, который тридцать один год был моим однокашником, моим лучшим другом. И ему не было нужды являться мне несколько раз, вполне хватало первого сна, чтобы я понял, что он жив, и меня вновь охватила грусть, как теми вечерами на улице Ривадавиа, когда я видел, как он сдается под натиском болезни, точившей его изнутри, не спеша изнурявшей его самой изощренной из пыток. И каждую ночь, когда он мне снился, было одно и то же, с небольшими вариациями, повторами меня не обмануть, то, что я знаю сейчас, я знал уже в первый раз, кажется, это случилось в Париже в пятидесятые годы, через пятнадцать лет после его смерти в Буэнос- Айресе. Правда, тогда я попытался излечиться — тщательно почистил зубы; я отверг тебя, Пако, хотя в глубине души уже знал, что с тобой будет не так, как с Альфредо и другими покойниками; по отношению к снам тоже можно оказаться подонком и трусом, и, наверно, поэтому ты вернулся, не из мести, а чтобы доказать мне, что это бесполезно, что ты жив и так болен, что скоро умрешь, что вновь и вновь Клаудио будет приходить ко мне вечером во сне и плакать на моем плече и говорить: Пако плохо, что делать, Пако так плохо.
его землистое лицо, погасшее, не освежающееся ни солнечным, ни лунным светом кафе в Онсе, светом полуночной жизни студентов, треугольное лицо без кровинки, небесная вода глаз, губы, обметанные жаром, сладковатый запах лекарств от почек, кроткая улыбка, еле слышный голос, после каждой фразы ему приходилось переводить дыхание, и он заменял слова жестами или иронической усмешкой
Видишь, вот что я знаю, это немного, но оно меняет все в корне. Мне надоели гипотезы о времени и пространстве, N-измерения, не говоря уж о жаргоне оккультистов и Густаве Мейринке[185]. Я не отправлюсь на поиски, потому что не способен обольщаться и не наделен способностью проникать в иные сферы. Я просто сижу здесь, наготове, Пако, и пишу о том, что мы еще раз с тобой пережили, пока я спал; и если я могу тебе чем-либо помочь, так это тем, что знаю: что ты не только мой сон, ты здесь, здесь, но где, как, где-то здесь ты живешь и страдаешь. Об этом «здесь» я не могу сказать ничего, кроме того, что дается мне во сне и наяву: в этом «здесь» не за что зацепиться, ведь когда я сплю, я не могу думать, а когда думаю, я бодрствую, но могу только думать; «здесь» — это всегда идея или образ, но где, как.
перечитать написанное означает опустить голову, чертыхнуться, закуривая новую сигарету, спросить себя, в чем смысл моего печатания на машинке, для кого, скажите на милость, для того, кто и ухом не поведет, а живенько разложит все по полочкам, наклеит ярлыки и перейдет к другой вещи, к другому рассказу
И, кроме того, остается еще вопрос: почему, Пако? Я оставляю его под конец, но это самое тяжкое, это бунт и неприятие того, что с тобой происходит. Как ты можешь себе представить, я не верю, что ты жаришься в аду; как было бы здорово, если бы можно было говорить об этом. Но должно быть какое-то «почему», ты и сам, наверное, задавал себе вопрос: почему ты жив и находишься здесь, и где это здесь, если ты все равно скоро умрешь, если все равно Клаудио должен будет разыскивать меня, если я, как минуту назад, поднимусь по лестнице на улице Ривадавиа и застану тебя в твоей комнате, увижу это лицо без кровинки и словно прозрачные глаза, и ты улыбнешься мне бесцветными пересохшими губами и протянешь руку, похожую на листочек бумаги. И будет твой голос, Пако, тот, что я слышал в конце, осторожно произносящий скупые слова приветствия или шутки. Разумеется, тебя сейчас нет на улице Ривадавиа, а я, находясь в Женеве, не поднимался по лестнице твоего дома в Буэнос-Айресе; все это из области снов, и, как всегда при пробуждении, видения рассеиваются, и только ты остаешься по сю сторону, ты, который не сон, ты, ждавший меня в стольких снах, но так, как назначают свидания в каком-нибудь нейтральном месте — на станции метро или в кафе, — подробность, о которой мы забываем, едва уходим прочь.
как высказать, как продолжать, дойти до абсурда, повторяя, что это не просто сон, что, если я его и вижу во сне, как любого из моих покойников, он — дело другое, он здесь, внутри и снаружи, живой, хоть и
вот что я вижу, что слышу о нем: болезнь оковывает его, запечатлевает тот его последний облик, который врезался мне в память тридцать один год тому назад; он и сейчас такой, такой
Почему ты живешь, если ты снова заболеешь, снова умрешь? А когда ты умрешь, Пако, что произойдет между нами? Я буду знать, что ты умер, и буду видеть сны, потому что только во сне могу увидеть тебя; неужто мы тебя снова похороним? А потом ты перестанешь мне сниться и я пойму, что ты действительно умер? Ведь ты уже много лет жив, Пако, жив здесь, где мы встречаемся с тобой, но жизнь твоя бессмысленна, она угасает, на этот раз болезнь тянется бесконечно дольше первой, проходят недели, месяцы, Париж, Кито[186], Женева сменяют друг друга, и вот снова приходит Клаудио и тихо плачет на моем плече, говоря, что тебе плохо, что я должен подняться к тебе; иногда мы встречаемся в кафе, но чаще мне приходится взбираться по узенькой лестнице дома, который уже снесли, год назад я проезжал на такси мимо этого квартала на Ривадавиа, и дома уже не было, или его перестроили, не было двери и тесной лесенки на второй этаж, в комнаты с высокими гладкими потолками и желтой штукатуркой; проходят недели, месяцы, и я вновь понимаю, что должен навестить тебя, или просто встречаю тебя где-то, или знаю, что ты там-то и там-то, хоть и не вижу тебя, и ничто не кончается, не кончается и не начинается ни во сне, ни потом, на работе или здесь, за машинкой, ты жив — зачем ты жив — почему, Пако, здесь, но где, старик, где и до каких пор.
приводить беспочвенные доказательства, кучки пепла в качестве доводов; еще хуже обстоит дело со словами, начиная со слов, не способных вызвать головокружение, ярлыков, навешанных еще до чтения и этого другого, последнего ярлыка
понятие о смежной территории, о комнате рядом, о времени рядом и при этом — ничего подобного, слишком легко спрятаться за двойниками; похоже, что все зависит от меня, от простой разгадки, таящейся в каком-нибудь жесте или прыжке, — и знать, что нет, я заперт моей жизнью в себе самом, на самом краю, но
попытаться сказать иначе, упорствовать, в надежде отыскать какую-нибудь полуночную лабораторию, немыслимое средство алхимиков, секрет превращения
Я не создан для того, чтобы идти дальше, пытать счастья на дорогах, по которым устремляются другие в поисках своих покойников: по пути веры или метафизики. Я знаю, что ты не умер и что столы на трех ножках не помогут; я не пойду за советами к ясновидящим, ведь у них тоже свои законы, и они сочли бы меня помешанным. Я могу только верить в то, что я знаю, идти своим путем, как ты, высохший и больной, идешь своим, здесь, где ты находишься сейчас, не мешая мне, ни о чем не прося, но каким-то образом находя опору во мне, знающем, что ты жив и находишься в этом звене, связывающем тебя с областью, которой ты не принадлежишь, но которая удерживает тебя Бог знает почему, Бог знает зачем. И наверно, поэтому бывают моменты, когда я становлюсь тебе нужен, и тогда мне является Клаудио или вдруг я встречаю тебя в кафе, где мы играли в бильярд, или в комнате на верхнем этаже, где мы ставили пластинки Равеля[187] и читали Лорку и Рильке, и ослепительная радость оттого, что ты жив, сильнее, чем бледность твоего лица и холодная слабость твоей руки; ведь даже в глубоком сне я не обманываюсь, как обманываюсь порой при виде Альфредо или Хуана Карлоса, радость эта не имеет ничего общего со страшным разочарованием при пробуждении, когда понимаешь, что видел сон, с тобой я просыпаюсь — и ничто не меняется, только я больше не вижу тебя, но я знаю, что ты жив, здесь, на нашей земле, а не в какой-нибудь астральной сфере или отвратительном преддверии рая, и радость не проходит, она здесь, когда я пишу, и она не противоречит грусти оттого, что я еще раз увидел, как тебе плохо; у меня еще остается надежда, Пако, я и пишу потому, что надеюсь; и пусть даже все время будет то же самое: лестница, ведущая в твою комнату, кафе, где между карамболями[188] ты скажешь мне, что болел, но теперь тебе лучше, солжешь, жалко улыбнувшись; это надежда, что когда- нибудь все переменится и Клаудио не придется искать меня и плакать, припав ко мне, прося, чтобы я