навестил тебя.
и даже если бы вновь пришлось быть рядом с ним в его смертный час, как той октябрьской ночью; четверо друзей, холодная лампа, свисающая с гладкого потолка, последний укол корамин[189]а, голая окоченевшая грудь, открытые глаза, которые один из нас закрыл ему, рыдая
Читатель, ты решишь, что я сочиняю; Бог с тобой, люди давно уже приписывают моему воображению то, что я пережил на самом деле, и наоборот. Понимаешь, я никогда не встречался с Пако в городе, о котором писал однажды, в городе, который мне то и дело снится и который похож на владения бесконечно откладывающейся смерти, в городе смутных поисков и невозможных свиданий. Не было бы ничего естественней, чем увидеть его там, но там я его не встречал никогда и, наверно, так и не встречу. У него своя территория, он — кошка в своем четко очерченном мирке: в доме на улице Ривадавиа, в кафе- бильярдной на каком-нибудь углу Онсе. Может, встреть я его в городе аркад и северного канала, он стал бы частью механических поисков, бесконечных комнат в отеле, горизонтально ездящих лифтов[190], этого столько раз возвращающегося растянутого кошмара; его присутствие стало бы не таким тягостным, если б я считал его частью этой декорации, которая обеднила бы наши встречи, сгладила бы острые углы и приспособила бы все к своим неуклюжим играм. Но у Пако свои владения, он — одинокая кошка, выглядывающая из своего уединенного мирка; ко мне приходят лишь его близкие: Клаудио или отец, иногда еще старший брат. И когда я просыпаюсь, повстречавшись с ним в кафе, увидев смерть в его прозрачных глазах, все остальное теряется в коловращении дня и только он остается со мной и когда я чищу зубы, и когда перед уходом из дому слушаю последние известия; и это уже не образ, с жестокой отчетливостью воспринятый сквозь призму сна (серый костюм, голубой галстук, черные мокасины), а уверенность в том, что он непостижимым образом остается здесь и страдает.
и даже нет надежды на чудо увидеть его вновь счастливым, играющим в мяч, влюбленным в девушек, с которыми он танцевал в клубе
маленький серый головастик, обезьянка, дрожащая от холода под одеялами, протягивающая мне игрушечную лапку, зачем, почему
И пусть я не смогу заставить тебя пережить это, я все равно пишу для тебя, мой читатель, потому что это еще один способ прорвать оцепление, попросить тебя поискать в твоей душе — а вдруг там тоже есть такие кошки, покойники, которых ты любил когда-то и которые остались в этом «здесь», как мне осточертело называть его шаблонными словами. Я делаю это ради Пако, вдруг это или что-нибудь еще окажется ему полезным, поможет вылечиться или умереть, чтобы Клаудио больше не приходил ко мне, или просто я пишу, чтобы наконец почувствовать,
что все — обман и Пако мне всего лишь снится, что он, Бог знает почему, запал мне в душу больше, чем Альфредо или другие покойники. Наверно, ты так и решишь, а что еще может прийти тебе в голову, если, конечно, с тобой не случалось ничего подобного; но никто никогда не говорил мне о таких вещах, и я не жду этого от тебя, просто мне нужно было выговориться и подождать, выговориться и снова лечь спать, и жить как все, делая все возможное, чтобы забыть, что Пако по-прежнему здесь и ничто не кончается, потому что завтра или на будущий год я проснусь, как сейчас, и пойму, что Пако жив, он позвал меня, потому что ждал от меня чего-то, а я не могу ему помочь, потому что он болен и скоро умрет.
Местечко под названием Киндберг
Названное Киндберг, наивно переведенное как «Детская гора» или увиденное как добрая, приветливая гора, — в любом случае это городок, куда приезжают ночью из дождя, исступленно припадающего мокрым лицом к ветровому стеклу; это старая гостиница с глубокими колодцами коридоров, где моментально забываешь о буре, бьющейся и царапающейся за окном; это долгожданное пристанище, возможность переодеться и понять, что здесь хорошо и уютно; это суп в большой серебряной супнице и белое вино… как приятно разломить хлеб и дать первый ломоть Лине, которая кладет его на ладонь, словно бесценный дар (и воистину так оно и есть!), а потом, Бог знает почему, Лина дует на него, и ее челка взлетает и трепещет, словно ответное дуновение руки и хлеба приподняло занавес крошечного театрика, и Марсело кажется, будто он видит вышедшие на сцену мысли Лины, фантазии и воспоминания Лины, которая с удовольствием прихлебывает вкусный суп, дуя на него и все время улыбаясь.
Но — нет, ее гладкий, младенческий лоб остается спокойным, сначала только журчащий голос роняет по каплям информацию о своей хозяйке, и так происходит первое приближение к Лине: оказывается, она чилийка… напеваемый вполголоса мотивчик из репертуара Арчи Шеппа[191] , слегка обгрызенные, но очень чистые ногти и одежда, испачкавшаяся от поездок автостопом и ночевок на фермах и постоялых дворах юности. Юность, смеется Лина и ест суп, чмокая, как медвежонок, да ты даже не представляешь себе нынешнюю молодежь, это же ископаемые, ходячие трупы, совсем как в том фильме Ромеро[192].
Марсело чуть было не спрашивает ее: «Какого такого Ромеро? Первый раз слышу об этом Ромеро». Но вовремя спохватывается. Пусть себе болтает… забавно присутствовать на этом празднике горячей еды, а чуть раньше — наслаждаться восторгом Лины при виде комнаты и камина, поющего, ждущего камина… пухлый бумажник, этакий денежный пузырь, необходимый каждому, кто хочет путешествовать без проблем; дождь, вдребезги разбивающийся о пузырь гостиницы, так же как он разбивался сегодня вечером о белое- пребелое лицо Лины, голосовавшей на опушке сумрачного леса, что за дурацкое место для автостопа, почему дурацкое, ты же меня подобрал, ладно, может, еще добавку супа, медвежонок, давай покушаем супчика, чтобы не заболеть ангиной; медвежонок, еще не просохшие волосы, но впереди уже — камин, поющий, ждущий их в комнате с огромной, поистине королевской постелью, с зеркалами во всю стену, столиками, бахромой и тяжелыми шторами, ну зачем, скажи на милость, зачем ты торчала под дождем, увидела бы твоя мама, вот бы отшлепала.
Ходячие трупы, повторяет Лина, лучше ездить одной, хотя, конечно, когда дождь идет, то… но ты не думай, у меня пальто как самый настоящий плащ, вот только волосы, ну и ноги промокли немножко, но уже все нормально, аспирин — разве что на всякий случай. И в промежутке между пустой тарелкой и новой, полнехонькой, которую медвежонок тут же принимается опустошать: а масло какое — вкуснятина, послушай, а ты чем занимаешься, чего разъезжаешь на своем шикарном авто, а-а, так ты аргентинец? И оба понимают, что случай — великая вещь, ведь если б за восемь километров отсюда Марсело не остановился пропустить рюмочку, медвежонок мчался бы сейчас в другой машине или по-прежнему торчал бы в лесу; я коммивояжер, занимаюсь продажей сборочных деталей, приходится много разъезжать, но на этот раз еду просто так, не по работе. Внимательно слушающий, почти серьезный мишка, а что такое эти, ну сборочные, а впрочем, это наверняка скучища, что поделать, коли он не может сказать ей, что он укротитель в цирке, кинорежиссер или Пол Маккартни[193], подай соль. Эти порывистые движения, как у насекомых или у птиц, хотя она медвежонок, пляшущая челка, мотивчик Арчи Шеппа, вот привязался, а у тебя есть его пластинки, неужели есть? Куда естественней, иронически думает Марсело, если б у него не было пластинок Арчи Шеппа, какой же он идиот, что они у него есть и он порой даже слушает их вместе с Марлен в Брюсселе, только вот он не умеет жить ими, как Лина, которая вдруг между двумя глотками принимается напевать, и улыбка ее — это фри-джаз[194], и кусочек гуляша, и медвежонок, промокший от автостопа, никогда мне так не везло, ты молодец. Молодец, молодец, желая взять реванш, затягивает Марсело на мотив известного танго, но допускает промашку, она другое поколение, она медвежонок Шеппа, и никаких тебе танго, старик.
И — по-прежнему не проходит щекотка, чуть ли не спазм, кисло-сладкий, как тогда, при подъезде к Киндбергу… стоянка, машина, оставленная в громадном обветшавшем гараже, старуха, освещавшая им путь допотопным фонарем, Марсело — чемодан и портфель, Лина — рюкзак и шлеп-шлеп по лужам, приглашение поужинать, принятое еще до Киндберга, а что — поболтаем, ночь и шрапнель дождя, дальше ехать опасно, лучше заночевать в Киндберге, поужинаешь со мной? о спасибо, как здорово, ты обсохнешь, лучше всего остаться здесь до утра, дождик, дождик, пуще, дам тебе гущи, спасибо, сказала Лина, и вот тогда-то — стоянка, гулкие готические коридоры, ведущие в гостиную, какая тут теплынь, нам повезло, последняя капля дождя, застрявшая в челке, рюкзак, свисающий с плеча медвежонка, герлскаут с добрым дядей, я пойду выясню про комнаты, тебе надо обсохнуть перед ужином. И щекотка, чуть ли не спазм там, внизу, Лина, глядящая на него в упор, девочка-челочка, какие комнаты, что за чушь, попроси одну. И он, не глядя на нее, но почувствовав все ту же приятно-неприятную щекотку, что ж, вертихвосточка, что ж, моя