В воскресенье разрешалось двадцать минут разговаривать. Чаще всего разговор вертелся вокруг заветной кружки кофе.
– Говорят, в этом году по три куска сахара дадут.
– Я это уже десять лет слышу. Может, нам и положено по три куска, да они, черти, сами его лопают.
– Ты чего чертыхаешься в воскресенье?
– Забыл.
– То-то, черт тебя побери.
И все в таком роде.
Между тем начальник тюрьмы уехал на неделю по делам в столицу. И хотя как будто ничего не изменилось, все с облегчением вздохнули.
– Начальник уехал! Начальник уехал! – радостно перешептывались заключенные.
Ну и что с того? По-прежнему от зари до зари таскают, бедняги, корзины с углем, по-прежнему звенят цепи, по-прежнему щелкает плеть и нельзя словом перемолвиться. И в канцелярию по-прежнему вызывают для порки. И все-таки, несмотря ни на что, дышится легче. Матиуш тоже приободрился.
А под вечер на него ни с того ни с сего налетел надзиратель:
– Ишь вообразил, будто он лучше других! Думаешь, раз ты ребенок, тебя по головке будут гладить? Заруби себе на носу: здесь нет детей, здесь только преступники. Сняли с чертенка кандалы, так он возомнил о себе невесть что! Марш в канцелярию!
Снова Матиуш вопил: «Ой, больно! Больше не буду! Больно! Больно!» Снова плеть с треском обрушивалась на скамейку. Снова надзиратель велел Матиушу притвориться, будто он без сознания, и, взяв его на руки, понес, но не в камеру, а к себе домой.
– Скажи-ка, пацан, только не бреши, – это правда, что ты король?
– Правда.
– Мне безразлично, кто ты. Только на моего покойного сыночка ты больно похож. Одна была у меня радость в жизни, и той лишился. А потом вот до чего докатился… Так вот послушай, что я тебе скажу: удирай отсюда, покуда не поздно… – и по привычке щелкнул плетью. – Имей в виду, через год здесь все заболевают чахоткой, а через два – протягивают ноги. Редко кто лет пять проживет. И только шестеро выдержали десять лет. Но это мужики крепкие, как дубы, не чета тебе, цыпленку. Как отец родной советую: удирай. А вырвешься на свободу, помяни меня добрым словом.
Сказав это, он вынул из сундучка одежду покойного сына и, пока Матиуш переодевался, три раза поцеловал его.
– Глазенки у тебя точь-в-точь как у моего сыночка и мордашка такая же смазливая… – И он расплакался.
Матиуш растерялся: не знает, что сделать, что сказать. И к неожиданной радости приметалась щемящая грусть: только привык немного, как опять надо уходить, опять скитаться одному по белу свету.
– Пошел вон! – оттолкнув его, закричал вдруг наздиратель – и хлоп плетью по скамейке.
Но убежать из камеры куда легче, чем из крепости, окруженной высокой стеной, рвом и тройной цепью часовых. Целую неделю прятал его надзиратель в сарайчике за досками возле заброшенного плаца для учений. И еще четыре дня просидел Матиуш в сторожевой башне. Как назло, светила луна, и о побеге не могло быть речи.
Как все устроилось, рассказал ему потом надзиратель.
А дело было так. Надзиратель написал рапорт, будто Матиуш умер во время экзекуции, то есть от побоев.
– А зачем было бить так щенка? – скорчил недовольную гримасу тюремный фельдшер. – Вот вмешается суд, тогда что?
– Почем я знал, что он такой дохлый.
– А почему со мной не посоветовался? Ты небось санитарию и гигиену не проходил, вот и не знаешь, как с детьми обращаться. А меня здесь для того и держат, чтобы было с кем консультироваться.
– Никогда не приходилось иметь дело с пацаном.
– Вот то-то и оно! У меня надо было спросить, как полагается детей бить.
– Начальник видел на спине рубцы и ничего не сказал.
– Начальник медицинскую академию не кончал. Его дело за порядком следить, а мое – о здоровье узников печься, перед королем и учеными коллегами ответ держать. Да знаешь ли ты, что я у самого профессора Капусты учился? У него лысина – во какая, потому что все науки превзошел. Мои коллеги теперь в чести, не то что я… Никто со мной не считается, не посоветуются даже, как по-научному ребят лупцевать. А голову ломать, чтобы все шито-крыто было, я должен.
Тут фельдшер опрокинул в глотку стакан спирта, крякнул и застрочил:
– Как его звали-то?
Надзиратель назвал имя, под которым Матиуш значился в тюрьме.