— Сестра Урсула, — продолжал вполголоса Жак. — Ведьма! И ханжа к тому же… — Лицо его неожиданно стало постным. — Этот человек… — начал было он.

— Я все слышала, месье Шевалье! — строго перебила его Элинор.

Она сделала сестре Цецилии знак удалиться.

— Это же Питер… Питер Николаев! — не выдержал Боб, все еще продолжающий тереть тряпкой свои замасленные руки.

Элинор нетерпеливо обернулась к Жаку, который хотел было дать какие-то инструкции своим телохранителям:

— Пусть не отъезжают слишком далеко и надолго, месье Шевалье. Надеюсь, вы помните, о чем мы с вами договаривались.

— Ведьма! — вполголоса выругался Жак, обращаясь к Петру. — Видишь ли, она меня отсюда выставила… неделю назад. Мол, смущаю Цецилию. А Цецилия сама кого хочешь смутит. Каждая жилочка в ней играет!

Он обернулся к телохранителям:

— Санди! Манди! В лагерь, и чтобы ровно через три часа быть здесь.

…В миссию они попали как раз к ленчу, и монахини усадили их за большой круглый стол в пустой, недавно побеленной комнате, служившей столовой. Жак сразу же сунул было нос в большую суповую миску, красовавшуюся в центре, но под строгим взглядом Элинор поспешил опустить приподнятую им крышку супницы.

— Возблагодарим господа бога нашего… — сказала Элинор и подняла взор к небу, губы ее зашевелились в молитве.

Сестра Цецилия тоже сложила молитвенно руки, но под насмешливо-дерзким взглядом Жака вдруг покраснела: мысли ее были явно не на небе.

Жак по-мальчишески скорчил физиономию.

— Я предупреждаю вас в последний раз, месье Шевалье! — строго сказала, окончив молиться Элинор, и позвонила в маленький серебряный колокольчик, стоявший перед нею на белоснежной скатерти.

Вошла толстая негритянка в белом переднике и чепце, принялась разливать по тарелкам протертый зеленовато-коричневый суп. Жак и сестра Цецилия быстро заработали ложками; Элинор ела так, будто выполняет суровый долг; Петр глотал безвкусное варево из вежливости, через силу; все время молчавший Роберт, съев две-три ложки, со вздохом отодвинул тарелку.

За едой, как понял Петр, здесь разговаривать не полагалось.

После жесткого бифштекса и консервированного компота на десерт монахини опять помолились и разом встали из-за стола.

— Сестра Цецилия и мистер Рекорд собирались съездить в город за продуктами, — объявила гостям Элинор. Цецилия и Боб удивленно посмотрели на нее. — Не будем их задерживать. А вас, джентльмены, я попрошу в мой кабинет.

Роберт пошел к двери, сестра Цецилия уныло поплелась следом за ним, провожаемая строгим взглядом Элинор. Когда дверь за ними закрылась. Жак вскочил.

— Я сейчас, — бросил он на беву. — Хочу попросить Боба об одном дельце в городе…

Элинор нахмурилась, хотела что-то сказать, но сдержалась.

«Э, да не такая уж ты смиренная монахиня», — подумал Петр. И ему вспомнилось, как когда-то в лесу, по дороге в Каруну, эта женщина обратила в бегство бандитов, остановивших их машину. Правда, тогда она была жрицей не смиренного бледнолицего Христа, а буйного африканского бога Ошуна[9].

— Пойдемте же в кабинет, Питер, — с горечью сказала Элинор, проводив взглядом неугомонного француза. — Его мы дождемся не скоро!

В ее словах Петру почудилось нечто совсем не монашеское: это была ревность, самая настоящая ревность И Петр… да, он понял, что сейчас завидует этому ловкачу Жаку, как завидовал когда-то американцу Джерри Смиту, которого непонятно за что полюбила Элинор в Луисе и который покончил самоубийством… в сущности, из-за нее.

Кабинет Элинор оказался маленькой тесной комнаткой с одно-тумбовым письменным столом, на котором лежали аккуратными стопками сложенные книги, с креслом-качалкой и двумя грубыми стульями, сколоченными местными умельцами. На одной стене висел большой деревянный крест красного дерева, у другой стоял мольберт, накрытый куском пестрой материи. Рядом, лицевой стороной к стене громоздилось несколько натянутых на подрамники холстов. У окна на зеленом военном ящике с красным крестом красовался американский приемник «Зенит» с выдвинутой антенной.

Элинор подвинула кресло-качалку к окну и села так, чтобы видеть происходящее во дворе, где Жак что-то оживленно говорил хмурому Роберту, не сводя глаз с сестры Цецилии.

Вдруг Элинор возмущенно фыркнула, приподнялась в кресле, хотела было что-то крикнуть в раскрытое окно, но только вздохнула.

— Старая я стала, да? — неожиданно спросила она Петра, стараясь не смотреть во двор. — Не спорьте, я знаю. Только бедный Боб еще сносит мое брюзжание…

Это было сказано с такой тоской, что у Петра сжалось сердце. Он порывисто схватил тонкую узкую руку, лежащую на подлокотнике кресла-качалки, и неожиданно для самого себя поцеловал ее. Он ожидал, что Элинор отдернет ее, но она только печально улыбнулась своими большими изумрудными глазами и склонила голову, пряча побледневшее лицо.

— Поздно, — прошептала она, — поздно, Питер.

Перед ним сидела монахиня, усталая женщина с душой, истерзанной чувством вины перед собою, перед ним, перед Робертом, перед Цецилией, перед Жаком, перед Африкой, перед всем миром и всем человечеством.

И Петр понял, что все эти годы он думал о ней, не признаваясь в этом даже себе.

— Воздух! — вдруг раздался во дворе крик Жака. И сейчас же над их головами взорвался рев самолета, пронесшегося на бреющем полете над самой крышей.

— Война, — сказала Элинор.

ГЛАВА 8

— Война?

Петр повторил это слово сначал по-английски, как произнесла его Элинор, затем по-русски.

Война… И вдруг рев самолета, только что промчавшегося над крышей домика, затерянного в буше Западной Африки, перенес его в далекое детство, когда слово «война» было повседневным и обыденным, а сама война наполняла своим дыханием каждую минуту его жизни.

Нет, ему не довелось принять участие в сражениях. Война для него была горящим санитарным поездом, в котором он с матерью уезжал в июньские дни сорок первого из Крыма. Поезд вывозил раненых бойцов и командиров, лечившихся в Крыму после финской войны, но в переполненные вагоны, в купе, где уже было по восемь человек, по требованию этих искалеченных, изувеченных мужчин сажали детишек, женщин, стариков и старух…

И где-то в украинской степи, голой, без единого кустика, на плоской равнине, Петр вдруг впервые услышал стремительный рев над головой… Потом был ад, был грохот, было желтое пламя и опять наводящий ледяной страх рев самолета, вой бомб, несущихся к развороченной, горящей земле…

Он увидел себя прижатым матерью к сырым комьям чернозема возле свежей, только что появившейся ямы и услышал, как вой самолетов стихает и грохот уже не заглушает стоны раненых и треск горящих вагонов.

— Лежи здесь! — хриплым голосом крикнула ему мать и побежала на помощь туда, откуда слышались эти страшные, нечеловеческие стоны.

Война была для Петра и пустым старомодным буфетом, который он, когда мать уходила на работу, каждый день обыскивал в поисках еды, зная, что ничего не найдет. Еды не было, и Петр потом, много лет спустя, удивлялся, почему он все искал что-то в буфете, прекрасно зная, что буфет пуст. Голод был сильнее его разума.

Война была и эвакуацией, и холодным уральским клубом, в зале и на сцене которого ютились женщины и дети, пока отцы их днем и ночью, в любую погоду возводили вывезенный из-под бомбежек завод и прямо

Вы читаете Наемники
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату