его знаю, немца… Я четвертый день от города Белого шпарю. Как хватил он нас танками, как хватил… может, ото всего полка только я остался. Ох, и бьет!
Пятнистое, рябое лицо Кудрявого пылало от восторга. Исконная Страсть: восхищение тем, «чья берет», горела в его русской крови.
— Не выпьешь спирту-то? Не неволю. Твое дело — часовой, на посту не полагается. Да и налить тебе не во что, баклажки у тебя на поясе не вижу. А спирт-от, куда твой первак, такая произведение! Ну, стой тут… того, говорю, посматривай!
Кудрявый поднял подойник, в котором плескался спирт, подмачивая полотенце, и, кренясь, помахивая правой свободной рукой, пошел с моста, нетвердо побрел по луговой дороге. Куда? Вряд-ли он знал — куда.
Куда брели вот эти шестеро, что подошли к мосту? Широкоскулые лица их были усталые и покрыты пылью. Шестой шел спотыкаясь, свалив на бок голову, забинтованную грязной, коричневой от сукровицы марлей. Передний — длинный и худой, черноголовый — тяжело крякнув, сбросил с плеча вещевую сумку, из которой торчала кость лилового, с запекшейся кровью, бараньего стегна.
— Тут, что-ли, на бережку и сварим?
— Давай тут, — ответил боец, которого они, должно быть, признавали за старшего.
Он огляделся по сторонам, задерживаясь молчаливым взглядом на мне, на тычках, стоявших у моста по сторонам дороги, к которым были приколочены фанерные дощечки: «Мины».
— Разводи, ребята, огонь. Вон там, за минной полосой.
Бойцы, тяжело двигая ногами, пошли собирать хворост и шишки для костра. Они негромко переговаривались:
— А говорили… заградительные отряды на Ламе стоят.
— Какого чорта! Фронт-от на три тысячи километров, разве загородишь?
— Курсантов, будто-бы, из Москвы нагнали.
— Вчера машина ехала, фронтовую газету раздавала. Написано: «Привет сталинским юнкерам — защитникам столицы»
— Петлички у них, у дьяволов, форсистые… с золотой обшивкой, — кивнул на меня боец, сидя на корточках и собирая хворостинки, щепочки в полу шинели. — Буквы какие-то. Ты не разглядел?
— МВИУ. Московское Военно-Инженерное Училище.
— Положат под Москвой народишку. До последнего будут биться.
— Кого уж и класть то осталось? И так все пашни, как снопами в урожайный год, мертвякамн усыпаны.
— Нешто ево удержут! Ведь такая сила… так и садит, так и садит!
Игривый ветерок взрывал соломенные крыши гумен, пестрил темную и глубокую Ламу, раздувал костер, разложенный бойцами в нескольких саженях от моста, сразу же за минной полосою, обставленной тычками. Бойцы разломали пустой сосновый ящик из-под тола. Сухие смолистые доски весело трещали, языки огня лохматились, как вихры на голове нашего лейтенанта.
— Берег-от подкопали, воды не почерпнуть, — сказал боец, старший шестерки, подходя с котелком к реке.
Берега Ламы были срезаны почти отвесно — противотанковые эскарпы, о которых когда-то писала мне Даша. Желто-белая глина блестела срезами, между пластами сочились и сверкали под солнцем тонкие струйки воды.
Боец вышел на мост, навалился грудью на перила, нацеливаясь, как бы спуститься, зачерпнуть котелком воды. Видать, он все лето провел в походах: шелушившееся от загара и грязи лицо его обросло мягкой русой бородкой, в подглазьях и на широком носу лежал слой пыли.
— Эй, Борода, ничего у тебя так не выйдет, — крикнул ему товарищ, резавший кривой блестящей финкой мясо. — Вон у часового веревка на поясе — возьми привяжи котелок, тогда и достанешь.
— Какая такая веревка? — переспросил Борода и с удивлением посмотрел на меня.
На поясе у меня болтался крученый трассировочный шнур. Позже мы, как и все бойцы на фронте, повыбрасывали из брезентовых сумок противогазы, как бесполезный груз, но первое время по прибытии под Волоколамск я еще таскал шнур, про который заранее было известно, что он нигде и никогда не применяется. Шнур был записан за мною, а лейтенант Заваруев каждый день проверял у нас наличие и исправность инструмента.
Борода вытащил котелок и, складывая шнур, кивнул на эскарп с усмешкой:
— Никчемная ваша саперная работа. Только баб понапрасну мают. Разве немца этим остановить?
— Чем же его остановить?
— Да уж не ямочками, во всяком разе…
Борода глянул на меня глубоко запавшими, выцветшими на ветру и солнце глазами — в них появился холодный, упрямый блеск. «Не простой боец», — метнуло мне в голову, и я невольно посмотрел ему на воротник. В те дни многие командиры срывали с себя знаки различия: металлические квадратики с петличек, красные треугольнички с рукавов. Иногда их можно было узнать по дырочкам, остававшимся от винтиков на воротнике шинели. Борода был хитрее: он бросил и шинель, подхватил ватную стеганую бойцовскую телогрейку.
— Ну, чем? — повторил я выжидая.
Борода приподнял остро сломаную белесую оровь и усмехнулся:
— Чем, чем… Да я-то почем знаю, чем…
Взгляд его скользнул по желтоглинному откосу берега на темную, почти недвижную, слегка тронутую рябью, воду.
— У тебя под мостом, наверно, пуда два толу подвязано, — перевел он разговор. — Давай достанем одну шашку, ахнем, вон там, чувствуется, яма. Мигом бы уху сварганили!
— Воду тащи! — крикнул от костра боец, перед которым лежала горка мелко нарезанного мяса. — О чем ты там балясы точишь?
— Да вот тут обсуждаем… рыбки поглушить, — отозвался Борода. — Товарищ курсант нам пару толовых шашек из-под моста достанет.
— А-а-ах! — весело крикнул боец и, воткнув в доску тонкое жало финки, поднялся на ноги. На тонкой шее у него легко поворачивалась маленькая, коротко-стриженая черная голова. — Рыбки поел-ба!
— Вода хоть холоднючая, а доставать полезу. Вывернули-бы из ямины соменка…
— Разболакайся, отогреем! — поддержал Черного боец, сваливший у костра охапку хвороста. — У меня, кажись, еще есть в баклашке…
— Не выйдет у вас дело, — сказал я.
— Не даешь? — сдержанно улыбнулся Борода, и, перегнувшись через перила, посмотрел вниз, где гроздьями висели подвязанные к основам желтые, как куски мыла, толовые бруски.
— Хватит, хватит… — повел я рукою. — Давай, дорогой товарищ, отсюда.
— Не дает, ребята! — подмигнул Борода.
— Ну, и чорт с ним! — выкрикнул Черный и снова присел на корточки к мясу. — Отступись! Все одно, кто ее доставать полезет, эту рыбу!
Берясь за котелок, Борода недружелюбно бросил:
— Не обломало тебя еще на фронте. Ну, стой тут, стой… карауль свои ямочки!
На рогатку, воткнутую у костра, была положена жердина. Борода повесил на конец жердины котелок и носком сапога подтолкнул под донышко горевший хворост.
— Так, говоришь, смотался из госпиталя? — повернулся он к раненому, который сидел у придорожной канавы и разматывал, кособоча голову, грязную марлевую повязку.
— Смотался, — тихо ответил раненый сухими, запекшимися губами и тут же вскрикнул, пустил матюга, оторвав от раны ватную, мокрую от гноя и сукровицы, подушечку.
— Не из госпиталя, из санбата, — весело загово рил раненый, держа на коленях ком взбитой, как пена, марли. — В госпиталь меня не отправили бы, у меня рана легкая.
Борода подошел и, тронув растопыренными пальцами голову раненого, повернул ее, чтобы видеть рану.