— К ангелочкам пусть идет, им хлеба не требуется…
Мама довольно долго терпела это, а потом, ни слова не говоря, вытолкала их в сени. Однако от сестер не так-то просто было отделаться. Они уселись в сенях на сундуке и занялись кормлением своих младенцев.
— Ешь! Ешь давай! — говорила Войначиха своему ребенку. — Ешь, ешь! Другого-то мне тебе дать нечего. Дома уж ничего не осталось. Даже брюквы нету…
Дед, чинивший в сенях корзину, встал, стянул с Войначихиной головы платок и поднялся по лестнице в кладовую. Возвратился он с узелком, из которого выглядывали сухари и который он поставил перед Войначихой.
— Да воздаст вам бог!.. — заныла Войначиха.
— Тебе он уже воздал! — жестко сказал дед, которому все же не удалось до конца совладать с недобрым чувством к ней.
Войначихи встали, еще раз высморкались и утерли свои курносые носы, взяли узелок и собрались уходить. На пороге они остановились и спросили:
— Когда нам за Юстиной-то приходить?
— Скажем потом, — хмуро ответил дед, не подымая глаз от своей корзины.
Юстина пролежала у нас целый месяц. Когда она поднялась на ноги и собралась домой, я нес ее корзину, в которой были сухари, кулек сахару, три горсточки белой муки и четыре яйца. На дворе Юстина остановилась, не в состоянии уйти. Она вытирала слезы.
— Придешь еще… Тут же близко, — утешала ее мама.
— Ну, счастливо! — вздохнула Юстина и пошла.
— Счастливо!.. — проговорили мы все.
Дед, который до того момента не интересовался ребенком Юстины, подошел к ней. Он осторожно приподнял уголок пеленки с личика Вожены и всмотрелся в него. Потом усмехнулся и шутливо сказал:
— Ах ты! Настоящая ты у меня кадетка!..
Юстина заплакала навзрыд — и проплакала почти до самого дома.
V
Октябрь был на исходе. Переменчивый, многокрылый осенний ветер, который испокон веку неизменно навещает нас об эту пору, прилетел в долину и начал хозяйничать. Он кидался от холма к холму, беззвучно валялся по скошенному гречишному полю и с шершавым шорохом шнырял меж высохших стеблей кукурузы. Он срывал пожелтевшие листья с деревьев и завивал столбом пыль на разъезженных дорогах, хлопал лоскутами обветшавшего толя на крышах солдатских бараков и по ночам протяжно свистел в щелях старых домов. Занимаясь всеми этими делами, он не упускал из виду своего хмурого неприятеля — толстые серые облака, уныло и неподвижно глядевшие с неба. Он играл с ними, как охотничья собака играет с изнемогающей дичью: коварно затаивался, а когда облака спускались ниже, он взметывался, изогнув свою упругую спину, быстро рвал их в клочья и отгонял назад, в небесные выси. Пресытившись этой однообразной игрой в нашей долине, он среди ночи улетал, и ненадолго устанавливалась отрадная неподвижная тишь, словно кто-то накрывал долину толстым и мягким старинным бархатом. Разливался запах прелого листа и отдыхающей влажной земли. Но уже под утро хмурые, разбухшие облака теснились друг к другу, сливаясь в сплошную тяжелую серую массу, которая опускалась низко-низко, и начинался затяжной осенний дождь. Ручьи и реки на глазах вздувались, разливались по вытоптанным, исхоженным солдатскими сапогами лугам и несли в Сочу мутную, желтую воду. А из долины Сочи доносился пугающий грохот и глухой гул, точно там какая-то яростная сила крушила и дробила древние горы. Тяжелое, круглое эхо орудийных выстрелов отдавалось в долине, перекатывалось от склона к склону, бухая в стены старых халуп, так что дребезжали стекла и сотрясались двери, еще держащиеся на проржавевших петлях. Лающие отзвуки канонады катились, становились все отчаянней и протяжней, пока наконец не задыхались в узких ущельях, не найдя выхода на равнину, где они могли бы разлечься во всю ширь и мирно умолкнуть.
Фронт вдоль Сочи выдерживал двенадцатое наступление. С Крна всю ночь обшаривали склоны окрестных холмов острые лучи прожекторов. Под блестящими лезвиями этих лучей в темных, сырых от дождя ущельях и котловинах, в самой черной бездне шумела и металась бурная река из многих тысяч вооруженных людей. И волны этой реки ударялись о наш дом.
Среди ночи нас разбудил шум. Такого крика и брани мы еще не слыхали. Мы, дети, залезли под одеяло к маме и, затаив дыхание, с восхищением и страхом прислушивались к тому, как дед внизу борется, словно лев. Если бы не его отвага и старческие седины, солдаты выкинули бы нас на улицу. Усевшись на ступеньки крутой лестницы, ведущей в спальню, дед оборонял свое потомство со всею страстью упрямого и гневливого старика. Каждую попытку солдат подняться наверх он пресекал, раскидывая заграждающим жестом длинные тощие руки и хрипло рявкая:
— Прочь!.. Наверху дети…
Когда шум улегся, мама тихонько приоткрыла дверь, но чуткий дед тут же гаркнул на нее, как гаркал на солдат:
— Сейчас же марш в постель и чтоб ни гу-гу! Я сказал, что в доме ни одной женщины нету…
Мама снова легла, прижала нас к себе и велела молчать. Мы затаились и навострили уши. В доме все еще гудело, как в улье. В горнице, которая находилась как раз под нами, что-то с шумом переставляли с места на место, пилили и приколачивали и закрывали окна. Все это сопровождалось крепкой бранью. Потом все стихло, только ненадолго, потому что вскоре через балки деревянного потолка до нас начало доноситься то протяжное, то отрывистое, то скучающее, то веселое: «Ал-ло!.. Ал-ло!..»
— Тихо! Это телефон, — шепнула нам мама.
— Он сердитый? — тоже шепотом спросила самая младшая из нас, трехлетняя сестренка.
— Кто сердитый?
— Этот Телефон… — сказала сестренка, прижимаясь к маме.
— Нет, не сердитый, — рассмеялась мама. — Он же неживой.
— А говорит, — стояла на своем сестренка.
— Конечно, говорит, — вмешался я. — Это такая машина, она еще в «Пекном доме» есть.
— Свейная масына? — забывшись, громко спросил младший братишка.
— Тише! — чуть слышно шепнула мама и прекратила разговор.
Рассвело. Дед принес нам кастрюлю с горячим ячменным кофе, который сам сварил. Он сообщил, что горницу заняли офицеры, разместившие там свою «чертовщину», и в кухне тоже все вверх дном, потому что там пекут и жарят, как на большой праздник.
— Повар, похоже, человек неплохой, — успокоенно добавил он. — Знает по-словенски и говорит, что они тут недолго простоят. Всего дня два-три.
Мама осталась в спальне. Мы, ребята постарше, вскоре настолько осмелели, что открыли дверь, уселись на верхней ступеньке и стали, посасывая палец, глядеть, что делается в сенях. Солдаты за ночь выкинули во двор корзины, лукошки, плетенки для листьев, хозяйственный инвентарь и всякий хлам, за долгие годы накопившийся по углам. В сенях они поставили стол невиданных размеров: он был длиннее и шире любой кровати. У стола орудовал повар-гигант, голый по пояс и до того толстый, что живот его нависал над брючным ремнем. От огромной груды белого теста он отрывал куски, раскатывал их бутылкой, вырезал консервной банкой кружки, клал на них яблочную начинку, защипывал, укладывал в сотейник и относил на кухню. Работал с невероятной быстротой, бегал почти вприпрыжку и при этом не умолкая пел, то тише, то громче: