грубеет и костенеет душой. Куда там, в трамвайных собеседованиях замечательны как раз бесконечные репетиции одних и тех же корявых историй, выраженных в одних и тех же словах и припевках, что сложились задолго до моего рождения, в те годы, когда мой отец, направленный в Институт Красной профессуры, высадился, в кубанке и обмотках, на Курском вокзале и ввернулся в никогда не виданный им трамвай — переполненный московский трамвай, оттоптав ноги земляку-писателю, как выяснилось, по фамилии Платонов.
Но в этом-то все и дело. В этих повторах — свое волховство, оно надежно свидетельствует хотя бы о том, что мир не стал загадочней и хуже, чем он есть. Представить жутко, что трамвай однажды замолчит. Кто, какими будут его сдержанные пассажиры? И еще: случись чудо — заиграй теплый лучик над нашей замороженной землей, поверили бы мы в него, узнав про него из газет или нарочито-пылких речей? Ни за что. Дайте нам увидеть-услышать его отражение в трамвайной сутолоке.
Поначалу все шло как обычно. Две старухи разговаривали в сотый раз о том, как сына или внука одной из них не сумели спасти врачи. Он распил с товарищем бутылку метилового спирта и умер. Известно, что с такого количества метилового спирта вроде бы слепнут — это ладно, но более того? А тут умер. Конечно, врачи виноваты — дали что-нибудь не то или пустышку дали. Врачи удивительно бесчувственны и не знают ничего.
Вторую старуху надо было лечить от давления, а дали для давления. Или наоборот? В общем, чуть не отдала богу душу. Дари им коньяк, шоколадками заваливай. Вывод был простой: расстрелять хотя бы одного.
Похожий на щуку старик и мужчина с разбитым лицом, наверное, сын. Он рассказывает: «…И тут Лепехин заныл: оставь мне сотенку, на хлеб, молоко, а Иванцов ему дулю: сдохни!» Старик возмущен: «Хотел на жалость надавить, вот свинья!» (Назавтра я пролистал телефонную книгу и нашел в ней тьму Лепехиных и Иванцовых. Зачем? И не факт, что данные товарищи телефонизированы.)
Еще дуэт, прямо театральный. Измученная старушка, злая, но с гримасой улыбки на лице — и молодой паренек, явно освеженный наркоман. Он сидит, она стоит над ним с сидорами на весу, желая, но не смея обругать его за оккупацию места «для пожилых людей и инвалидов». Он насколько-то опасен, блаженно улыбается. Речь у него сусально-воровская, но глазки пугают.
— Устала, бабуска? — искренне сочувствует он, — много песком ходис, глус у тебя тязолый?
— Устала, сынок, — отвечает она, — тяжело мне, холод не чувствую.
— И я устал, — кивает он, — и стал бы, а не могу нипоцем.
— Отдыхай, отдыхай уж, — соглашается она с ненавистью, и добавляет: — Дело молодое.
Трамвай тормозит, юноша вдруг великодушно встает и говорит ей: — Хоцес, поделзу?
— Нет, спасибо, миленький, — отвечает она, правильно, похоже, понимая его наитие. И забивается на сиденье, пряча сумки под валенки.
— Ну и сиди, зопа сталая, — добродушно говорит он и выпрыгивает в туман.
Но чу! Наконец-то просыпается и непременная тема обмана, она, долгожданная, завязывается сразу в двух местах. Мы все подряд — обманутые и оскорбленные люди. Нас дурят, кидают, обворовывают, позорят государство, сослуживцы, соседи и родные нам люди. За долгие трамвайные годы я понял не одно только то, что нетронутых обманом и обидой людей у нас не осталось. Это неудивительно при нашем прогрессизме. Дайте постареть — и я подсяду в трамвае к знакомой сверстнице и сквозь диабет столько ей понарасскажу, вороша торфяное болото памяти!
«Heт беда в том, что, с другой стороны, если все обмануты в лучших чувствах, то, видно, все и виноваты. Все соблазнились! И народная особенность здесь та, что чаще всего дурят и обижают нас у нас глупо, нерасчетливо, на свою же голову, повинуясь неразумному хватательному инстинкту голодных рыб. Нет, не саксонцы мы — те, небось, и в этом доки! Легко срывается рука, птицей вылетает роковое слово. Но запредельны проценты в банке жизни. И уже завтра протер глаза — а в губе крючок! Мы — народ с крючком в губе», — удовлетворенно думаю я, частично смущенный своим глубокомыслием.
Да, всякая встреча человека с обществом исполнена у нас горестного и сладостного садомазохизма. О, трамвай, в этом ты классик, тебе воистину дана чистота этой встречи!
Передо мной висит в воздухе ветхое, но красивое — барское левое ухо старика. Может быть, он разглядел во мне собеседника, поскольку адресно шепчет мне: — Народ наш, наши бабушки — они как те лягушки. Ночью они зовут день, днем — ночь. У них Литва до сих пор с неба падает. Ничего не помним, ничего не любим. Только завидуем. Даже несчастьям чужим завидуем. И так уж целый век. Как зажили до войны в страхе, в истерике, так безответственно и существуем. Мелочевщина!
Спокойная горечь его тона меня удивляет. Знакомые мне университетские старики самодовольны и уклончивы. А иные старики не владеют подобной речью.
— А как же поколение обманутых героев? — пробую я старика.
— А их не было, обманутых, кроме мальчишек, повзрослевших на войне, — печально сказал старик, — они потому и рвались в герои, что не было выбора, чтоб убежать от взрывающихся примусов. Многие — герои со страху. И войны с Германией как избавления ждали, она же лубочной рисовалась, такой, что «меня не убьют»… В городах тогда, молодой человек, жили днем насущным, торопились, хватали жизнь кусками, что успевали до завтра. Под сладкое винцо, под граммофон… Сходились, расходились, легкость в нравах безграничная. Аборты бесконечные. Женщины осатанели. А если дети рождались, то, сами понимаете, бывало, не знали — чей ребенок родился. Когда нынче чума да завтра война, — что делают смертные?
Мне знакомы этот голос и это ухо. Однако, не в смысле «мы где-то встречались».
— Но в деревнях тогда жило больше народу, чем в городе. Какое там было сладкое винцо? — сказал я. Ухо дернулось.
— Ну да. Деревенские на фронте радовались еде, дома невиданной, тому, что на войне бывают выходные… Давили, корчили ту деревню, а потом она, изуродованная, на костылях, взяла да и в город переселилась. И не стало ни города, ни деревни, а сплошная семечная шелуха… Слияние, так сказать!
Мы помолчали, послушали других. Перед моими глазами вереницами проходили сельские жители, стесняющиеся того, что они сельские. Они обижаются, когда на концертах, которые устраивают им городские, поются протяжные песни про «ширь», да про «даль», да про труд. «Чем мы хуже людей?» Гуляя дома, они веселятся с быстрыми песнями про личную жизнь: про «Ванечку», про «разлучницу-подружку», там в снегах «мчатся тройки», после них, для лирической полноты застолья, могут уже и «березки зашуметь в России». Но это уже декаданс, об этом утром не вспоминают.
Переезжая при первой возможности в город, нервничая от тайн городского этикета, они возвращаются душой на родину исключительно на больших застольях, когда между последними ходками в «ларек» поют, заливаясь слезами: «снится мне деревня». Потом засыпают, и снится им что угодно, кроме… Скорей, Биверли-Хиллс им снится.
О слиянии города с деревней я услышал в начале университетского курса, во времена оны, в фантастико-лакированном изложении доцента Посолова, впоследствии сошедшего с ума, поскольку он искренне и непрерывно верил во все, что он говорил. Это случилось с ним в 1976 году, сразу по прочтении им лекции «Л. И. Брежнев — гениальный стратег международного коммунистического движения».
На следующую осень мы, студенты, трудились на картофельных полях в пригороде, работали честно, старательно, но с неизбежной городской небрежностью, оставляя в пройденных рядах много клубней. Вдобавок нас торопил ущербный колхозный бригадир, он оскорблял нас в хороших чувствах постоянной присказкой: «Вперед, вперед — все одно сгниет!»
Новый парторг факультета, худенькая Надежда Семеновна, шла за нами по бороздам, силясь из последних сил исправить огрехи доброй сотни человек. Она металась по фронту одна-одинешенька, из гордости и скромности не зовя никого на помощь, и вскоре затерялась где-то позади, за березовыми куртинами.
В обед, у костра, изможденная, перемазанная грязью до очков и беретки, она выпила кружку чаю и весело сказала: — Святая правда — теория суха, теория одно, друзья мои, а древо жизни, а практика — другое. Жизнь бывает не так красива, зато она достоверна в своих противоречиях!
— О чем это Вы, Н. С.? — спросили мы, вытирая руки о ботву.
— Вот оно, подлинное, реальное стирание граней между городом и деревней! Так победим! — воскликнула она — Да еще и теорию обгоним, как предупреждал Маркс, увидите!
Присевший с нами циник-бригадир, измаявшийся от безделья, фыркнул и ушел в кусты, откуда