прилетело крепкое матерное слово, не донесенное им до глубин перелеска…
Тут я вспомнил забавную историю и, пока трамвай бежал от Батенькова до Сакко, торопливо рассказал ее в умное барское ухо.
Три месяца спустя, в процессе этого реального стирания граней и слияния, нас, троих проштрафившихся студентов с трех факультетов, заслали на четверть в недальнее село Талановку. Это называлось педагогический десант. Мы закрывали брешь на фронте знаний в битве за всеобщее среднее образование.
Брешь образовалась после того, как три молодых педагога сходили на свадьбу из Талановки в Березовку и замерзли, пьяненькие, на обратном пути в чистом поле. (Извините меня, но это же не я повторяюсь.)
Мы вселились в казенную избушку, закрыли ставни и стали, ну вот, опять, пить водку, чтобы основательно познакомиться. И вскоре клялись друг другу, что на мороз ни ногой, а на двор — все вместе, как три поросенка. В сумерки к нам постучалась местная девушка, с большими металлическими пуговицами вместо глаз, с чесучовыми ногами, но, в ансамбле, даже хорошенькая.
Она сказала, что дружила с замерзшим математиком, и спросила, кто из нас новый математик.
— Я — ответил Миронович.
— Понятно, — пригляделась девушка, — я Катя.
И обыкновенно села рядом с ним, доставая из карманов шкалик и пачку вафель. Мы испугались: не слишком ли она простая. Но оказалось, что она знала приличия и разделяла их, говорила по-человечески и ушла рано и, уже конечно, против нашей воли. Сказала на прощание: — Приду в среду. — Посмотрела на нас, наморщила нос и поправилась: — Завтра.
Утром мы здорово болели и утешались тем, что до выхода на работу еще целый день. Но последние рублишки были пропиты.
И тут к нам пришла старушка. У нее был самый несчастный вид. Сегодня я мог бы заметить, что спину она тем утром согнула так изощренно, как может не всякий цветущий мужчина. Но что мы в этом тогда понимали, в согнутых спинах!
— Мы с дедом старые старики, а вы молодые, сильные, — горько сказала она, — а покушать вам нечего и полечиться не на что. (Или мы ставни не закрывали?) А нам опоздали дрова привезти, сильно опоздали, совхоз наш. А колоть, этим совхозом, некому.
Помогайте, деточки? Дадим по пятерочке, обед вам соберем — деревенский.
— Главное, нам чаю крепкого и сала. Сало есть копченое? — спросил Миронович. — И чаю, чаю крепкого!
— Уж это мы найдем, — ответила она, — этого найдется.
Как увидели мы эту несметную кучу березовых чурок — попятились. Мало что головы трещат с перепою, так и дрова никто из нас в жизни не колол. Переглянулись — ну, точно: никто.
— Вот поле для благородной потехи! — попытался пошутить историк Пахомов, но шутка не прошла, и Пахомов «прослезился».
Началась потеха. Через полчаса руки наши были в мозолях и открытых ранах. Поленница прирастала медленно, поленья получались такие разные, что не желали укладываться стройными слоями. Среди них было немало окровавленных. Историк Пахомов, разоблачась до майки и дымясь, как некий джинн, заметил Мироновичу, что нашу поленницу можно назвать Стеной Плача. Миронович неожиданно согласился.
Но что значит Бог молодости — мы дышали морозным воздухом, алкоголь выпотевал из нас, и к обеду мы уже смеялись и нарочито, с наслаждением, покрикивали друг на друга от полноты души и легких. Бабушке не нравилось, что мы кричим, и она повторяла:
— Ши-ши, а кричать не надо, ши-ши, не надо!
Ей почему-то очень не хотелось, чтоб односельчане обратили внимание на торжество практики — вернее сказать, на наше торжество над практикой. Однако земляки-соседи и без того сразу обратили: из окна соседней избы смотрело задумчивое лицо пожилой женщины с красной пиалой в руках, а на заборе повисла пара летучих филиппков. Они громким шепотом сообщались: вот болваны-то безрукие, ничего не умеют. Может, ногу себе отрубят или руку? Подождем, позырим.
А хозяйка бегала по двору правильными кругами, как курица с отрубленной головой, и сладким голосом припевала: — Молоденькие, хорошенькие, сильные! Им все нипочем! Эх, идет дело!
Хозяин, тощенький бритый старичок, стоял на крыльце в огромных тулупе и валенках, его головушка вместе с шапкой тонули в водовороте гигантского воротника. Он ничего не говорил, кроме одобрительных междометий, и младенчески сосал трубку. Но глядел живо, зорко — «оттягивался».
В первый наш перекур, когда чурки уполовинились, хозяйка, как бы забывшись, проговорила мужу: — А ведь отдадим пятнадцать червонцев — что останется?
— У! — ответил хозяин.
— Пять червонцев останется до пензии, — сказала она, — но уговор дороже денег. Как хлопцев обидишь? Глянь, как уработались!
— Э! — согласился дедушка.
Во второй перекур, когда осталась четверть чурок, хозяйка спросила:
— Образованные, выучились или доучиваетесь?
— Доучиваемся, — ответили мы.
— Выучитесь — в большие люди, наверное, выйдете. Вот у меня сын…
Дедушка выронил трубку и протрубил: — У! У!
— …У меня сын в Москве работает. Выучился и работает. Я его по телевизору высматриваю, когда новости.
— Плохо дело, не показывают?
— Плоховато. Всего два раза мелечком показали — идет на работу в свое министерство. Штиблеты блестят. Занятой!
— Понятно, — торопливо закивал добросердечный Пахомов, — помогает вам?
— Помогает, помогает сынок, — затарахтела бабушка, — деньги присылает, карамель, чай индийский!
— Чай индийский!? — пропели в терцию Пахомов с Мироновичем.
— Кака карамель? Каки деньги? — отчетливо выговорил дед, — Вот е. на та мать!
— Понятно, понятно, — поддержали мы разговор.
И тут я брякнул: — Не надо денег! Покормите — и ладно.
— «Не надо», — повторили мои товарищи, зверски косясь на меня, — мы благородные!
Бабушка очень быстро сказала: — Картошечкой завалю.
И убежала в избу, а дедушка поднял трубку и сказал: — У!
Нас накормили вареной картошкой с кислыми огурцами и напоили деревенским чаем, тем, что заваривается из семи крупиц раз в неделю и разбавляется, разбавляется кипятком. Похоже, мы угадали на конец такой недели.
Негромкие намеки на то, что сигареты у нас на исходе, не проходили — бабушка, как назло, в этот момент повышала радостный свой голос.
— Заглушает, словно мы «Голос Америки», — прошептал Миронович и дернул меня за рукав.
На окне кухни стояла тарелка под рушником, облитая солнцем. Хозяйка будто бы и протягивала к ней руки; но как-то отвлекала эти руки в последний миг не вовремя сползающая шаль, пушистая, своенравная, как живая коза. Дед кряхтом и даже смелым пальцем пытался указать ей на такое упущение, но зря старался.
Когда мы уходили, Пахомов, улуча секунду, молниеносно приподнял край рушника и громко закашлял.
— Пройди-пройди, картошечка, — сказала бабушка и похлопала его по спине.
Мороз, солнце, большак, искрящийся стеклянный навоз. Мы возвращались домой накрахмаленные, на ходу заедая снегом кислый привкус во рту.
— Что там было в тарелке? Сало?
— Сало, сало, — ответил Пахомов, — копченое сало пополам с мясом!
— Интереснее всего, — сказал Миронович, — такая задачка: и в какой же это миг она решила, что нас