упала на колени в дорожную пыль — ведь Сережа до последней минуты был в здравом уме! Не выпил ни единого стакана водки. Что же случилось? Что же это с ним случилось?
Вернувшись в светелку, она подсела к дочерней люльке. И отчего это матери в годину тягчайших испытаний обращаются за помощью и поддержкой к самым маленьким и самым беспомощным?! Может быть, оттого, что эти малютки — тайники надежд, которых еще не коснулась никакая угроза и которые поэтому кажутся особенно многообещающими? Тайники, где еще можно безбоязненно заклясть самые радужные надежды.
Слезы над колыбелями просыхают, но утишающей
примиренности хватит лишь на то, чтобы объять сердце успокоительным теплом. Выше, к голове, мозгу она проникнуть уже не в силах. И там, в царстве скорбных и скорбно-трезвых раздумий Марфы, закравшись, крепнет и наконец переходит в отчаянную уверенность мысль о том, что Сережу она уже никогда, никогда не увидит.
26. МЛЧЕХВОСТЫ
Всколыхнувшийся воздух заплескал листвой тополя, вздымавшего свою раскидистую крону высоко над колокольней млчехвостской площади! Серебристое мерцание изнанки то и дело сменялось зелеными сполохами лицевой стороны листьев, и это чередование, эта игра бликов словно бы опутывали дерево сверкающей, переливчатой паутиной. Деревянная колокольня, стены которой были некогда пропитаны воловьей кровью и со временем почернели, выделялась на фоне тополиной листвы своей незыблемостью — неподвижная, строгая, с небольшим чугунным колоколом, подвешенным в просвете деревянной рогатины.
Июльский зной еще не успел испарить из земли ночную влагу, и небо, голубое, без единого облачка, еще не пышет солнечным жаром. Ни к площади, ни к кровлям, ни к деревьям — ни к чему еще не притронулся наступающий день, и в этой первозданной свежести все казалось гораздо более красочным и значительным, нежели будет уже через какой-нибудь час, когда в это ежедневное возрождение природы вторгнется деятельность человека. Еще веяло недавним сном с лужаек фруктового сада на длинной узкой полосе, тянущейся между железнодорожной насыпью и рекой; безмятежны были и влтавская гладь, которую ничто не рябило, и раздолье полей, полого поднимавшихся к горизонту, из-за которого маленьким синим сегментом выглядывала округлая макушка Ржипа.
И только щебетанье касаток с коричневой манишкой на белой грудке пронизывало тишину россыпью озорных трелей, трелей половинчатых, незавершенных в упоении, с каким порхали эти стремительные птицы. Но и ласточкино теньканье лишь оттеняло и делало еще более ощутимыми тишину и умиротворение жизни, вступавшей в свой новый день.
Однако именно в это время и закачался колокол на колокольне млчехвостской площади, растормошенный веревкой, до этого обмотанной вокруг стояка под стропилами и захлестнутой за скобу. Но кто-то пришел, высвободил захлестку, ибо должен был, подчиняясь полученному распоряжению, разбудить колокольным звоном деревню.
Прежде всего — мужскую ее~ половину…
Было июльское воскресенье, половина пятого утра.
Молодой Плицка встал пораньше, чтобы загодя побриться. Хоть на дворе и воскресенье, а рожь, поди, перестояла, да и пшеница не заставит себя долго ждать. Ежели он сейчас соскоблит щетину с подбородка, то, воротясь с поля, сможет сразу переодеться в выходной костюм. Было слышно, как отец во дворе отбивает косу. Вот принесет жена хлеба от Ворличеков и… Уж пора бы ей быть дома. Из кухни донесся запах стоявшего на огне кофе.
Плицка уже наполовину побрился. Ему нравится, как потрескивает жесткий волос под лезвием бритвы, которой он водит по щеке. Едва приставив бритву к другой скуле, он услыхал стук калитки. Сейчас позавтракаем… Но в тот же миг сени оглашаются бурными рыданиями, в которых слышится ужас, и через распахнутую дверь плач врывается в горницу.
На пороге остановилась жена, простирая перед собой руки — пустые, беззащитные…
— Война, война будет!..
Муж слышит, но не может понять, о чем это говорит жена. Ведь это… Его так и подмывает схватить жену за плечи и вытрясти из нее испуг, чтоб она опамятовалась и сказала толком, что ее так напугало. Но Плицка тут же спохватывается: ни к чему это, — и перестает о жене думать, потому что горница вдруг до отказа заполняется словом, принесенным женою откуда-то с улицы. И от этого слова воздух в горнице загустевает, становится душно.
Плицка откладывает в сторону бритву и с намыленным наполовину лицом направляется к двери; не внемля жениному плачу позади себя, он торопливо проходит двором к калитке, ведущей на деревенскую площадь. Авось где-нибудь там кто-нибудь объяснит, откуда это смятение, которое его охватило и прогнало из дому; при этом в голове у Плицки роятся мысли, ничего общего с происходящим не имеющие. Разве только то, что в его сознании они проталкиваются вперед так властно, будто вправе весь этот несусветный, недавно услышанный им вздор вытеснить из действительности, из мира сего, из сознания, где ему не место. Рожь через два-три дня начнет осыпаться… а еще он обещал Новотному пристройку крышей покрыть, отцу — починить тележку; кроме того, нужно сделать черенки к двум вилам…
Едва захлопнув за собою калитку, Плицка увидал толпу людей, собравшихся возле риги Шульца. Над их головами на темном фоне пропитанных дегтем досок белел большой прямоугольник. Плицка издали прочитал жирно напечатанные слова: «Манифест о мобилизации».
Он втиснулся в толпу и привстал на цыпочки.
«Его и. и к., апостольское величество соизволило распорядиться объявить всеобщую мобилизацию резервистов, равно как и призвать… ополченцев… обязаны прибыть… — Последующие строки он лишь пробежал глазами и остановил взгляд уже там, где указывались возрастные категории. — Все прочие военнообязанные 1877 года рождения и моложе… Невыполнение данного распоряжения карается…»
Люди стоят и читают. Сперва, как и Плицка, строки, напечатанные пожирнее, а уж потом остальные. И опять все сначала. Молча, не отрывая глаз, чтобы хоть мельком взглянуть на стоящих рядом односельчан. Кто уже ничего больше не может вычитать из манифеста, тот отделяется от толпы и шагает — куда? Домой? Наверно. Но сам уходящий об этом еще не думает. И никто никого ни о чем не спрашивает, ни с кем не заговаривает, словно каждому нужно сперва самому обдумать все, о чем только что узнано, осмыслить эту ошарашивающую неожиданность, а уж потом, все разложив по полочкам и взвесив, спешно поделиться с другими, узнать, что думают они, сравнить свой испуг, свой приступ страха и возобладавшую затем рассудительность с чувствами, которые испытали соседи.
Это произойдет немного погодя, в трактире. Там одни мужчины стоят, другие сидят, но пива не заказывает никто, поскольку сейчас это может показаться вроде как несвоевременным, и не только потому, что на дворе еще раннее утро. Да и сам трактирщик ничего подобного не ждет, прислонился спиной к стойке и поглядывает на дверь всякий раз, как входит новый посетитель, будто ожидает кого-то, кто скажет наконец нечто такое, что внесет ясность в безмолвное смятение.
Собственно, удивительно, что для всех это явилось такой неожиданностью. Словно и не сворачивал в последнее время изо дня в день разговор за пивом на тему о войне, будет она или не будет; правда, в итоге все приходили к выводу, что война попросту невозможна; а когда в газетах стало появляться все больше тревожных сообщений, их опровергали вескими доводами, вроде того, что войны не было уже с шестьдесят шестого года, что Австрия к войне не приспособлена и что вообще в нынешнем цивилизованном мире…
Отдаленность последней войны, которую вела Австро-Венгрия, почти полувековая (без двух лет) отдаленность столь естественно согласовывалась с чувством безопасности и незыблемости жизни, питавшимся размеренным чередованием сельских работ, что усыпляла бдительность даже тех, кто не отмахивался от газетных сообщений и новостей, которые люди приносили из города. Все это казалось чем- то далеким и вроде бы не имевшим прямого касательства к нашему брату — все равно как если бы мы читали, скажем, о дальних странах или плаваниях через океан.
И вот теперь это приблизилось вдруг вплотную.