застигая отдельные, не связанные между собой сцены, словно это были комнаты в доме, план которого он не мог себе вообразить или не пытался. Временами он предполагал, что сходит с ума, но, хотя эта мысль казалась достаточно разумным и вполне вероятным объяснением, она, как ни странно, оставляла его равнодушным. Несомненно, между прежней и нынешней природой вещей существовало гигантское различие, но в чем именно оно заключалось, Оберон не мог бы указать. То есть, выделяя отдельные веши (улицу, яблоко, какую-нибудь мысль, воспоминание), он не обнаруживал в них перемен — они оставались такими же, как всегда, и все же разница существовала. «Разно-одинаковые», — любил повторять Джордж, когда речь шла о двух более или менее сходных вещах, но Оберон начал обозначать этим словом состояния одной и той же вещи — вещи, которая Как-то делалась (не исключено, что навсегда) более или менее иной.
Разно-одинаковые.
Вероятно (Оберон не был уверен, но склонялся к этой мысли), это различие возникло не мгновенно, а просто он в один прекрасный миг его заметил, влез в него. Оно его озарило, вот и все; прояснилось, как при перемене погоды. Оберон предвидел время (и эта мысль вызывала у него лишь легкую боязливую дрожь), когда он перестанет замечать различие или помнить, что в вещах была разница (а вернее, ее прежде не было); и после этого — время, когда бури различий начнут бушевать где угодно и как угодно, а он будет к ним слеп и глух.
Оберон и сейчас обнаруживал, что забывает, как некое подобие фронта окклюзии пронеслось над его воспоминаниями о Сильвии — воспоминаниями, которые он считал прочными и неизменными, как и всю свою собственность. Теперь же, пытаясь их коснуться, он обнаруживал вместо них осенние листья — так золото фейри оборачивается комьями грязи, папоротником, раковинами улиток, копытцами фавнов.
— Что? — спросил он.
— Надень-ка. — Джордж сунул ему в руки кинжал в ножнах, на которых различалась потускневшая надпись, выполненная золотым тиснением: «Ущелье Осейбл», которая Оберону ничего не говорила. Тем не менее он закрепил ножны на поясе, просто потому, что не нашел с ходу повода отказаться.
Безусловно, уходы и приходы в реальность, сходную с книгой, где заполненные страницы чередуются с пустыми, помогли ему справиться с мудреным делом, которое было на него возложено: подвести к финальной точке повествование, лежавшее в основе «Мира Где-то Еще» (он никогда не думал, что до этого дойдет). Но поди-ка поставь точку в истории, которая по самой своей природе не допускает никаких точек! И все же ему пришлось сесть за вконец изношенную (от трудов праведных) пишущую машинку, чтобы извлечь оттуда заключительные главы так убедительно, ловко и непостижимо, как фокусник извлекает из своего пустого кулака бесконечную связку цветных шарфов. Каким образом может завершиться история, которая была не чем иным, как обещанием нескончаемости! Да так же, как различие является в мир, который во всех прочих отношениях остается тем же самым, так же, как хитрое изображение вазы распадается, когда в него всмотришься, на два обращенных друг к другу профиля.
Оберон выполнил обещание, что история не закончится; таков и был конец. Вот и все.
Потом он не мог припомнить, как именно это сделал, какие сцены натюкал двадцатью шестью алфавитными и несколькими вспомогательными клавишами, какие подыскал слова, кого из персонажей убил и кого родил. Это были сны человека, которому снится, что он видит сны; воображаемые плоды воображения, эфемерности, воздвигнутые в мире, тоже сделавшемся эфемерным. Возможно ли эти сцены снять, а если возможно, то какое впечатление они произведут Там, Снаружи, какие заклятья наложат и какие разрушат — о том Оберон не имел понятия. Он просто отослал Фреда с последними (некогда немыслимыми) листами и вспомнил, смеясь, о хитрости из школьных лет, последней строчке, которой каждый школьник хоть раз да завершал немыслимую, не ведущую ни к какому логичному финалу выдумку: а потом он проснулся.
Потом он проснулся.
Фразы его фуги с окружающим миром соприкасались между собой. Они трое, — он, Джордж и Фред — обутые в сапоги и вооруженные, стояли перед зиявшей пастью подземки; холодный весенний день напоминал неопрятную постель, в которой все еще спало человечество.
— В сторону окраин? — спросил Джордж. — Или в центр?
Оберон предложил на выбор другие двери (проходы, которые, как он предполагал, могли бы служить дверью): павильон в закрытом парке, от которого у него имелся ключ, строение на окраине города, куда в последний раз направилась Сильвия из «Крылатого гонца», цилиндрический свод в глубинах Вокзала, схождение четырех коридоров. Но экспедицию вел не он, а Фред.
— Переправа, — сказал он. — Раз уж переправа, значит, мы — кровь из носу — должны пересечь реку. Бронкс и Гарлем — побоку, Проливы и Спуйтен-Дуйвил — тоже (там океан, а не река), на север к Со-Милл не забираемся, Ист и Гудзон — тоже ну их (там есть мосты) — остается еще чертова уйма рек, только — в этом вся загвоздка — их теперь не видно, они текут под землей, под улицами, домами, где люди живут, балаганами и конторами, бегут по водопроводным трубам, ужаты в ручеек, в струйку; их перегораживают, они текут в глубину, пока не упрутся в скалу и не станут, как говорится, подземными водами, но опять же никуда не деваются, и раз уж нам назначено
— Хорошо, — кивнул Джордж.
— Хорошо, — кивнул Оберон.
— Смотрите себе под ноги, — предупредил Фред.
Они стали спускаться, ступая осторожно, будто в незнакомом месте, хотя бывали здесь сотни раз. Это был всего лишь Поезд с его ходами и берлогами, с его безумными знаками, указывающими в разные стороны без всякой пользы для потерявшихся пассажиров, с его черной подземной водой и отдаленным урчанием во внутренностях.
На полпути вниз Оберон остановился:
— Погодите чуток. Погодите.
— Что такое? — Джордж проворно оглянулся.
— Бред, — сказал Оберон. — Не может этого быть.
Фред, шагавший впереди, махнул им рукой из-за угла. Джордж находился между Фредом и Обероном, переводя взгляд то на одного, то на другого.
— Вперед, давай, — позвал Джордж.
Это будет трудно, очень трудно, думал Оберон, нехотя следуя за ним; приспособиться к этому будет труднее, чем к пропущенным страницам в книге или к прежним алкогольным неприятностям. И все же навыки, приобретенные в бесконечных попойках, — умение разнуздаться, отбросить стыд и устроить публичное представление, не задавать вопросы об обстоятельствах или, по крайней мере, не удивляться, если не найдешь ответов, — эти навыки были всем, что имел Оберон, всем полезным грузом, который он мог привнести в экспедицию. Даже и с этим оснащением он едва ли надеялся дойти до конца, с пустыми же руками, думалось Оберону, он даже не сумел бы выйти из дома.
— Слушайте, подождите, — сказал он, поворачивая вслед за остальными и спускаясь в глубины метрополитена. — Сбавьте ход.
Что, если ему не зря было ниспослано это ужасное время, этот тренировочный период; если целью было, чтобы теперь он, битый непогодой, мог выжить в этой буре различий, торить себе путь среди этого темного леса?
Нет. Это Сильвия направила его на нынешнюю тропу, а вернее — отсутствие Сильвии.
Отсутствие Сильвии. А что, если отсутствие Сильвии, а ранее того — присутствие Сильвии в его жизни и даже — бог мой! — сама ее любовь и красота были частью плана, направленного на то, чтобы сделать его пьяницей и дать те самые навыки, обучить мастерству следопыта, на годы заточить его на Ветхозаветной Ферме, где он, сам того не зная, ждал новостей, ждал, когда придет Лайлак с обещаниями, правдивыми или ложными, которые вновь раздуют пламя в золе его сердца, — и весь этот план они задумали исключительно в своих интересах, не принимая в учет ни его, ни даже Сильвии?
Ну ладно, если предположить, что это была не ложь, Парламент будет созван и там он Как-то сойдется с ними лицом к лицу, тогда он хотел бы задать им вопрос-другой и получить ответы. Кстати, неплохо бы найти Сильвию; он припас для нее несколько неприятных вопросов относительно ее роли в этом деле — чертовски