силах изобрести другого способа их развлечь.
Затем он и сам отправлялся к себе через главные ворота Эджвуда (школа помещалась в старой сторожке — серого цвета храме в дорическом стиле, над дверьми которого невесть почему красовались большие оленьи рога), гадая, очнулась ли Софи от дремоты.
В тот день Смоки задержался в классе за чисткой печки: если холода продержатся, завтра придется ее затопить. Закрыв за собой дверь крошечного храма на замок, он ступил на усыпанную листьями дорогу, которая вела к главным воротам Эджвуда. Не по этой дороге он впервые явился в Эджвуд и не в эти ворота вошел. Главными воротами теперь, в сущности, никто больше не пользовался, и заросшая осокой подъездная аллея, которая на полмили тянулась сквозь Парк, теперь превратилась в узкую дорожку, по которой Смоки совершал свои ежедневные путешествия, словно это была привычная тропа, протоптанная крупным, с тяжелой поступью, диким зверем.
Кособокие входные ворота из позеленевшего сварочного железа, с узорами в виде лилий по моде девяностых годов, всегда стояли распахнутыми настежь, застряв среди сорняков и мелкого подлеска. Только ржавая цепь, протянутая поперек подъездной аллеи, позволяла предположить, что некогда здесь был вход туда, куда посетители допускались только по приглашению. По обеим сторонам дороги высились ряды конских каштанов, еще недавно мучивших сердце ослепительным золотом; разгульный ветер сорвал с них богатое убранство и расшвырял повсюду, как заправский мот. Дорогой теперь мало кто пользовался: только дети спешили по ней в школу и обратно пешком или на велосипедах, и Смоки не знал точно, куда она ведет. Но в тот день, стоя по щиколотку в груде листьев и по непонятной причине не решаясь пройти через ворота, Смоки подумал, что одно из ответвлений этой дороги должно привести к щебеночной дороге из Медоубрука; та, в свою очередь, соединялась с асфальтовой дорогой, ведущей мимо дома Джуниперов, и вливалась в итоге в многоголосое переплетение шоссе и скоростных магистралей, по которым с ревом неслись к Городу автобусы, автомобили и трейлеры с провизией.
Что, если теперь повернуть направо (или налево?) и пойти по этой дороге обратно — пешком, с пустыми руками — так же, как он и пришел сюда, но двигаясь в обратную сторону, словно в запушенной назад киноленте (листья вспрыгивают на ветки), до тех пор, пока не вернешься в исходную точку?
М-да. Но, во-первых, руки у него пустыми не были.
И вдобавок в Смоки росла уверенность (безрассудная и даже немыслимая) в том, что, войдя давним летним полднем сквозь дверь-ширму в эджвудский дом, он никогда больше его и не покидал: множество дверей, через которые он впоследствии выходил, как ему казалось, наружу, на самом деле вели всего лишь в дальние уголки того же самого дома, искусно сконструированные посредством архитектурного ухищрения, создающего иллюзию реальности (в способностях Джона Дринкуотера он не сомневался) таким образом, что ничем не отличались от лесов, озер, ферм и отдаленных холмов. Избранная дорога могла привести только к какому-то новому крыльцу в Эджвуде, им еще ни разу не виденному, с широкими истертыми ступеньками и гостеприимно распахнутой входной дверью.
Смоки двинулся дальше, с трудом оторвавшись от осенних раздумий. Круговорот дорог и времен года: он уже бывал здесь прежде. Октябрь — вот исходная причина.
Однако он все же задержался ненадолго на белом, в пятнах, мосту, аркой переброшенном через полоску ручья (штукатурный гипс местами осыпался, обнажив кирпичную кладку: надо бы тут поработать мастерком; зима — вот причина). Внизу, в воде, утонувшие листья кружило и уносило течение; такие же листья кружило и уносило — только гораздо медленнее — неспокойное воздушное море: тут были и ярко-оранжевые разлапистые листья кленов, и широкие, остроконечные листья вязов и орешника, и побуревшие грубоватые листья дуба. В воздухе они беспорядочно метались, но, отраженные в ручье, танцевали с элегической медлительностью, подчинившись власти течения.
Что же, черт побери, ему делать?
Когда давным-давно Смоки увидел, что вместо утраченной безличности обретет некий характер, он предположил, что это будет похоже на костюм, купленный ребенку на вырост. Он ожидал на первых порах определенного неудобства, рассогласования, от которого он будет избавляться по мере заполнения пустот его собственным «я», принимающим форму его характера, пока оно, в конце концов, не приспособится: где нужно образует складки и в узких местах перестанет натирать. То есть он ожидал, что его «я» будет существовать в единственном числе. Но он никак не ожидал того, что ему придется терпеть в себе не одну личность, а несколько или, хуже того, обнаружить, что он сделан не так, или не вовремя, или из частей разных личностей, связанных воедино и сопротивляющихся.
Смоки бросил взгляд на загадочный ближний край Эджвуда, с зажегшимися на исходе дня окнами: что это, маска, которая скрывала за собой многие лица, или одно и то же лицо, меняющее маски? Разгадки он не знал точно так же, как не мог разгадать и самого себя.
В Зиме только одно хорошо, а что именно? Ответ на этот вопрос Смоки был известен: он уже читал книгу раньше. Пришла Зима — так далеко ли позади Весна. Ой ли, подумал Смоки: бывает, что далеко — еще как далеко.
В напоминавшей многоугольник музыкальной гостиной на цокольном этаже Дейли Элис, которая была беременна во второй раз и носила большой живот, играла в шашки с двоюродной бабушкой Клауд.
— У меня такое ощущение, — проговорила Дейли Элис, — будто каждый день — это шаг, и каждый шаг отдаляет тебя — ну, как бы это сказать — от того времени, когда все имело какой-то смысл. Когда все вокруг было живым и подавало тебе знаки. Но не делать следующий шаг нельзя, как нельзя остановить жизнь с наступлением нового дня.
— Я тебя вроде бы понимаю, — отозвалась Клауд. — Но думаю, это тебе только так кажется.
— Это вовсе не оттого, что я повзрослела. — Дейли Элис складывала съеденные красные шашки в ровные столбики. — Не говори мне этого.
— Детям всегда легче. А ты теперь солидная дама: у тебя собственные дети.
— А Вайолет? Что ты скажешь о Вайолет?
— О да. Конечно же. Вайолет…
— Вот о чем я задумываюсь: может быть, мир стареет. Теряет силы. Или же просто я сама становлюсь старше?
— Все задаются этим вопросом. Впрочем, не думаю, что можно заметить старение мира. Слишком долог для этого его век. — Клауд сняла с доски черную шашку Элис. — С возрастом только начинаешь понимать, что мир действительно стар — очень стар. Когда ты молод, тогда и мир вокруг тоже кажется молодым. Вот и все.
Убедительно, подумала Элис, но это все равно не могло объяснить, почему она испытывала ощущение утраты и сознавала, что понятные ей прежде вещи остались в прошлом, что нити, связывающие ее с ними, разорваны и рвутся ею самой день ото дня. В молодости ей постоянно казалось, будто ее подстрекают, подталкивают вперед, понукают куда-то. Вот это ощущение она и утратила. Она уверилась, что никогда больше не сумеет выследить и опознать, благодаря всплеску необычайно обострившегося восприятия, улики их присутствия, никогда не получит послания, предназначенного только для нее; никогда вновь не почувствует, задремав средь бела дня, прикосновение края их одежд у себя на щеке — одежд тех, кто наблюдал за ней, а потом, стоило ей очнуться, исчез, оставив за собой лишь качнувшуюся листву.
Сюда, скорей сюда, — слышалась ей в детстве их песенка. Теперь ей было не шевельнуться.
— Твой ход, — сказала Клауд.
— А ты делаешь это сознательно? — спросила Дейли Элис, обращаясь не только к Клауд.
— Что именно? — откликнулась Клауд. — Расту? Нет. Впрочем, в каком-то смысле да. Либо ты принимаешь это как неизбежность, либо отказываешься. Приветствуешь или отрицаешь — а может, берешь в обмен на то, что все равно так или иначе потеряешь. Если же откажешься, то это у тебя вырвут насильно, и тогда забудь о плате: любая сделка станет несбыточной. — Ей вспомнился Оберон.
Через окна музыкальной гостиной Дейли Элис увидела, как Смоки устало бредет домой: его фигура, перемещаясь, дробно отражалась на волнистой поверхности каждого из стекол. Да, если Клауд сказала правду, то это означает, что она получила Смоки в обмен, поступившись ярким ощущением того, что именно