— Барнабас, — раздумчиво проговорил Барр. — Барнабас. Я знаю тамошнего декана. Некий доктор Сакробоско. Я мог бы ему написать.
— Спасибо, — произнес Пирс, мельком подумав, что Барр зарубит ему и эту возможность, подложит очередную свинью и будет преследовать всю оставшуюся жизнь за то, что он не взялся тогда за эти чертовы несторианские церкви. — Спасибо.
— Ну, поговорим еще, — сказал Барр и бросил взгляд на большие золотые наручные часы. — Расскажешь подробнее, чем занимался. Как продвигается диссертация. Ну…
Он поднялся на коротенькие ножки и стал меньше ростом, чем казался, пока сидел.
— Да, кстати, — вспомнил Пирс, помогая Барру надеть помятый макинтош, — так почему люди думают, что цыганки могут предсказывать судьбу?
— Ответ довольно прост, — сказал Барр. — Довольно прост. — Он взглянул на Пирса, и в глазах его вспыхнул злорадный преподавательский огонек, как обычно, когда он приказывал закрыть сборники документов и передать их на первый ряд. — Знаешь, Мировая История существует не в одном-единственном экземпляре. Ведь так? На самом деле их гораздо больше. Может статься, на каждого из нас — своя. Тебе так не кажется?
Почему люди думают, что цыганки могут предсказывать судьбу?
Та неудовлетворенность, то смутное желание, та озадаченность, что пробудилась в Пирсе, не утихала. Он все время чувствовал себя задетым, уязвленным, и с началом работы в Барнабас это не прошло, как будто к работе не имело вообще никакого отношения. Он просыпался на рассвете с ощущением, что должен найти ответ на какой-то вопрос, и чувство это примешивалось к повседневным делам и не давало уснуть ночью, какое-то беспокойство в душе, как перевозбуждение от множества выкуренных одна за другой сигарет.
Барр что, душу его купил, что ли, раз сумел вот так его завести? Это было нечестно, он все-таки взрослый человек, с ученой степенью, ну, или почти с ученой степенью, у него есть работа (с подачи Барра, ладно, пускай с подачи Барра), — и весь огромный город с его развлечениями, барами, женщинами теперь принадлежал ему. Он начал проводить свободные от бумажной рутины вечера за книгами — привычка, от которой он успел почти отвыкнуть в Ноуте. Он выискивал книги Барра, большую часть которых знал только по рецензиям и отзывам, некоторые из них давно не переиздавались, и он охотился за ними по библиотекам и букинистическим магазинам. Разгадка проста: нужно было открыть дорогу тому, что давно рвалось из него наружу, вынуть последнюю пробку, решить последнюю каверзную загадку и расчистить пространство — раз и навсегда.
Однажды в промозглую ночь, как раз на зимнее солнцестояние, когда погода была такая, что порядочный хозяин собаку из дому не выгонит, Пирс сидел, завернувшись в одеяло, с первыми признаками начинающегося гриппа — отопление в старом доме вечно барахлило — и листал книгу Барра «Плоть времен», которую взял почитать в бруклинской публичке (тоже, между прочим, не ближний свет), а в ушах уже постреливало и температура поднималась.
Плутарх сообщает, что в начале правления императора Тиберия кормчий корабля, огибавшего Греческий архипелаг, проплывая на рассвете в день зимнего солнцестояния мимо одного из островов, услышал, как кто-то с берега зовет его по имени: «Тамус! Будешь проходить мимо Палодеса, передай, что великий бог Пан умер!» Сперва он испугался и не хотел никому ничего передавать, но когда корабль поравнялся с Палодесом, он выкрикнул именно те слова, которые услышал: «Пан умер! Великий бог Пан умер!» И в ответ с острова донеслись плач и стенания не одного, но множества голосов, слившихся воедино, словно скорбела сама земля.
По спине у Пирса, под одеялом, пробежали мурашки. Ему уже и раньше доводилось читать эту историю, и всякий раз его пробирало дрожью.
Сказать, что великий бог Пан умер в начале правления императора Тиберия (продолжал Барр), значит в каком-то смысле вообще ничего не сказать или, напротив, сказать слишком много. Мы знаем, что за бог родился в один из дней солнцестояния в те годы; знаем, что с ним было дальше; знаем смысл смерти Пана, связанной с пришествием этого нового бога. Дрожь радости или дрожь страха, которую вызывает у нас эта история, — та же самая дрожь, которую вызвала она у Августина: целый мир уходит, целая эра, а человек, язычник, слышит, как она уходит, и не осознает случившегося.
Но мы знаем и другое — и Плутарх об этом тоже знал, — что на этих греческих островах издавна поклонялись богу, связанному со сменой времен года, богу со многими именами — Осирис, Адонис, Таммуз, Пан. Его убийство и возрождение, судя по всему, продолжали праздновать и во времена Империи, и экстатические женские культовые празднества, в ходе которых бога ежегодно раздирали на куски, а затем оплакивали его с воплями, стенаниями и раздиранием одежд, практиковались по-прежнему. Не оказался ли Плутархов кормчий Тамус случайным участником ритуального плача то Таммузу? Во всяком случае, если бы он проплывал мимо тех же самых островов годом раньше, как, собственно, и в любой другой год из предшествовавших пяти или десяти веков, он услышал бы о том же самом знаменательном событии и те же самые стенания пробрали бы его до дрожи, поскольку, согласно местным греческим верованиям, без этого год не мог бы начаться заново.
Странное чувство охватило Пирса. Это было нечто вроде дежа вю; такое ощущение, словно в голове у него что-то рассыпалось, а потом сложилось вновь, в некую структуру, разом неожиданную и до боли знакомую.
Но что мы, собственно, постигли, выяснив все это? Избавились ли мы от Плутарховой истории и от ужасного пророчества, которое она содержит, истории о том, как уходит мир? Мне что-то не верится.
Предположим, в такой-то час на углу таких-то улиц человек находит пятидолларовую купюру.
(Нет, ну точно же, он определенно читал все это раньше, но вот когда и зачем — этого он вспомнить не мог.)
Здравый смысл и теория вероятности подскажут ему: из того, что именно на этом углу он случайно нашел некую сумму, вовсе не следует, что с тем же успехом он не может найти ее на любом другом углу. И все же кто из нас, проходя мимо счастливого места в счастливое время суток, не осмотрится наскоро по сторонам? Здесь имело место некое совпадение, здесь на какой-то миг пересеклись человек, его желания и пути большого мира; это совпадение обрело некий смысл; и даже если мы больше никогда и ничего здесь не получим, не склонны ли мы будем считать, что просто истощили некую магическую силу, которой когда-то обладало данное место? Мы не можем не возлагать на мир надежд — даже если мир остается к ним невосприимчив и хранит верность собственным законам, совсем не тем, которые должны были бы царить в нем, будь он устроен по-нашему.
Но историю творит человек. Старик Вико сказал, что человек способен до конца понять только то, что сам же и создал; отсюда вывод: человек способен понять им созданное; оно не останется, подобно явлениям физического мира, глухо к его желанию понять. Так, если мы бросим взгляд на историю и обнаружим колоссальные сюжеты, сходные с сюжетами мифов и легенд, но населенные реальными людьми, которые, однако, наделены символическими характеристиками, а порой даже и именами богов и демонов, это не должно пробудить в нас тревогу и подозрение, во всяком случае не больше, чем если бы мы подобрали на дороге молоток с рукояткой, идеально подходящей к нашей кисти, и весом, рассчитанным так, чтобы именно нам было удобно наносить удар. Мы понимаем только то, что сделали сами, наш собственный образ и наше подобие; мы сами создали историю, мы создали и ее перекрестки, и пятидолларовые купюры, которые на них находим; те законы, которые ей управляют, — не законы природы, но тем же законам подчиняемся и мы сами.
Так давайте же выясним во что бы то ни стало, почему стенали голоса о смерти Пана. Давайте выясним — ответы лежат на поверхности, — почему у Моисея были рога и почему народ Израиля поклонялся золотому тельцу; почему Иисус был рыбой и почему человек с кувшином на плече указывал апостолам — тем самым Двенадцати — дорогу в верхнюю комнату. Вот только не следует думать, что в такого рода изысканиях мы утратим, вольно или невольно, тот смысл, ту историю, которая вложена в уста означенных персонажей. История остается неизменной; а если она изменяется — а она изменяется, — то только потому, что наша человеческая природа не стоит на месте: мировая история существует не в одном-единственном экземпляре. И если мы уверенно приходим к выводу, что никаких историй нет, что История есть всего лишь тупая последовательность событий, то это может означать одну-единственную вещь: мы больше не в состоянии узнать самих себя.