непосредственно на Пирса Моффета, и открывается мне, в Кентукки, через самые разные книги, через чертов тамошний воздух, бог ее знает как. И в то же время я постоянно отдавал себе отчет в существовании настоящего исторического Египта, реальная информация о котором все накапливалась и накапливалась на протяжении последних веков; я знал о мумиях, о фараоне Тутанхамоне, о Ра, Исиде и Осирисе, о разливах Нила и о рабах, которые волокли на веревках огромные каменные глыбы. И порой мне казалось, что на свете существуют две совершенно разные страны, которые просто живут рядом друг с другом — или перпендикулярно ДРУГ к другу. Египет. И Эгипет.
И я был прав! Это и в самом деле две совершенно разные страны. У той, что снилась мне во сне и о которой я подолгу думал, тоже есть своя история, совсем как у Реального Египта, история не менее протяженная, но иная; и другие памятники, или, вернее, памятники мо гут быть теми же самыми, только вот смысл у них совершенно иной; с другой литературой, с другим пространством. Если отслеживать историю Египта все дальше и дальше в прошлое, то в какой-то точке (или в нескольких разных точках) она разделится на несколько разных линий И ты можешь выбрать себе любую: стандартную историю из учебника, Египет, или другую, из детской грезы. Историю герметически закрытую. Историю не Египта, но Эгипта. Потому что история не сводится к одному-единственному варианту.
Он допил свой стакан. Рядом с ним тут же появился официант, а может быть он уже и стоял тут, рядом, какое-то время и слушал монолог Пирса.
Джулия наконец оторвала глаза от Пирса и взглянула на официанта.
— Наверное, имеет смысл сделать заказ, как тебе кажется?
— Вот эту историю мне и хочется рассказать, — сказал Пирс. — Но это всего лишь одна из возможных историй, и я не рассказал тебе даже десятой ее части. Даже одной десятой части.
— Пусть это будут яйца по-флорентински, — сказала Джулия. — Картофеля не нужно.
— Волшебные города, — сказал Пирс. — Города Солнца. Почему Людовик Четырнадцатый именовался Король-Солнце? Все из-за того же Гермеса.
— И чай, — сказала Джулия. — С лимоном.
— И еще масса всяких историй, — продолжал Пирс. — Других, и ничуть не менее интересных. Об ангелах, например. У меня руки чешутся, так хочется ее рассказать. Как ты думаешь, почему ангельских хоров именно девять, а не десять и не семь? Откуда взялись маленькие бестелесные херувимы на открытках на Валентинов день? И почему они так называются — «херувимы»?
Он оглянулся на официанта, сделал заказ (в желудке у него вдруг разверзлась темная бездна) и указал ему на свой пустой стакан.
— Давай я расскажу тебе еще одну историю, — сказал он. — Если, конечно, ты не против.
Но огонек в глазах у Джулии уже погас. Он явно грузил, она за ним не поспевала. Но как иначе можно рассказывать такие веши? Если бы одна история, один привычный Ренессанс не успел пустить в тебе корни, не вошел в привычку, разве эта другая версия была бы настолько удивительной, настолько волшебной?
— У меня их десятки, — сказал он. — Десятки историй, которые стоят того, чтобы их рассказать.
Роскошные, невыразимо роскошные, лживые насквозь истории и целые мыслительные системы, которые открылись ему стараниями недавно попавших в его поле зрения ученых, роскошные и очень странные, порой непостижимые, и людские умы, похожие на его собственный, когда-то выдумывали эти истории и постигали их, людские умы, исполненные книжной премудрости, тысяч и тысяч страниц текста в печатный лист величиной и абсолютно сюрреалистических иллюстраций, построенных на странной, почти потусторонней перспективе, геометрических таблиц, и диаграмм, и мнемонических стихов — и все вместе они словно бы пытались описать какую-то другую, незнакомую планету. Мартин дель Рио, испанский иезуит, написал книгу в миллион слов об одних только ангелах.
Пирс выдернул из колечка салфетку и разложил ее на коленях. Он открыл давным-давно утерянную планету, трубят фанфары, знамена реют на ветру, именно этой радостью он более всего хотел поделиться и не знал как; и радостным чувством удивления от того, что она не только открылась ему, но как-то вдруг оказалось, что пусть смутно, но ему она уже знакома.
— Складывается такое впечатление, — начал он, — такое впечатление, что когда-то давным-давно существовал совершенно иной мир, который жил по законам, для нас сейчас невообразимым; целый мир со своими собственными историями, физическими законами, науками, которые эти законы описывали, с этимологиями, системами соответствий. А затем во всех этих системах произошел колоссальный сбой, великая перемена, связанная с книгопечатанием, с открытиями Коперника и Кеплера, с картезианскими и бэконианскими идеями в области механики и экспериментальной науки. Эти новые науки сразу развили бешеную скорость; участок за участком они стирали из памяти человечества упорно цеплявшиеся за старое структуры прежнего научного знания; и стерли даже тот, во многом странный на наш сегодняшний взгляд и загадочный способ, которым видели мир и Кеплер, и Ньютон, и Бруно. Весь прежний мир, в котором мы жили когда-то, превратился в подобие сна, грезы, которую забываешь, пробудившись утром, хотя, подобно снам, она подспудно вкрадывается в наш повседневный — дневной — строй мысли; и даже в наши дни эта греза назойливо ищет себе место под солнцем, повсюду в мире, куда ни кинешь взгляд, и в обыденной жизни, в наших каждодневных суевериях и страхах, мы порой ничем не отличаемся от человека донаучной эпохи, от магов, пифагорейцев, розенкрейцеров — не отдавая себе в том отчета.
— Да, конечно, я поняла, Пирс, но…
— Вот я и хочу тебе предложить, — перебил ее Пирс, подняв руку ладонью вперед, — нечто вроде археологии повседневного человеческого существования; нечто вроде журналистского расследования или, если угодно, того, чем занимались «разгребатели грязи», но только целью будет — отследить происхождение всех этих маленьких навязчивых состояний. Во-первых, выявить их; выявить архаические, мифологические по сути и совершенно антиисторические представления о мире в их современных версиях, а затем проследить эволюцию их составных элементов вплоть до их древних, былых обликов, до первоистоков, если, конечно, получится таковые сыскать, точно так же, как я это сделал со своим Египтом, с Эгиптом вплоть до тех дверей в царство грез, из которых они о вышли, до Роговых Врат.
— Роговые Врата, — прошептала Джулия, — роговые, а почему, интересно, они роговые?
— И знаешь, что еще? — сказал Пирс. — Чем больше занимаюсь такого рода лжеисториями и магическими по сути представлениями о мире, тем чаще замечаю, что тот перекресток, на котором приходится, так сказать, сворачивать в сторону с торного пути привычной европейской истории, попадает на один и тот же период: где-то между тысяча четырехсотым и тысяча семисотым годами. И речь идет не о самих по себе понятиях, понятия-то по большей части остались теми же самыми; речь о тех формах, в которых они до нас дошли. Потому что в то время — я точно не знаю почему, хотя и на сей счет у меня тоже есть свои соображения, — так вот в то самое время, когда возникло то, что мы сейчас называем современной наукой, происходил не менее мощный процесс возвращения к Древней Мудрости, процесс кодификации самых разных магических, до-научных картин мира. На свет божий вышел не один только Гермес со своим Эгиптом, Европа открыла для себя Орфея и Зороастра, заново переворошила иудейскую каббалу и построения Раймунда Луллия [74] — потом объясню, кто это такой, — и самые дичайшие системы неоплатоников вроде Прокла и Ямвлиха, который, кстати, тоже был большим поклонником всего египетского. А еще алхимия, перевернутая вверх дном и полностью преображенная стараниями этого психа Парацельса; астрология, получившая свежий импульс благодаря применению новых методов счисления; а кроме того, ангелология, телепатия, Атлантида…
— Атлантида, — выдохнула Джулия.
— Все это было похоже на тот час перед пробуждением, когда людям снятся самые яркие сны, которые к тому же лучше всего запоминаются. Краткий миг, когда все старые истории, все древние науки этого стремительно уходящего в прошлое мира обрели наиболее законченную и поразительно изящную форму и казались еще убедительнее, чем когда-либо, и столько всего обещали; как раз перед тем, как все это сбросят, как сыгранную карту загонят в подполье и навсегда вычеркнут из человеческой памяти…
— Не навсегда, — сказала Джулия. — Нет такого слова — навсегда.
— Настолько, что человек — возьмем, к примеру, меня — может поступить в Ноутский университет, получить там степень по культуре эпохи Возрождения и при этом разве что краем глаза уцепить самую верхушку огромной ушедшей под воду горы. И это несмотря на то, что величайшие умы Возрождения, те самые люди, которые стояли у истоков современного научного знания, считали величайшим делом своей эпохи попытку возродить утраченное знание! Не новые области человеческого духа, не новые науки, не