городе или городке на севере штата Нью-Йорк; ему представлялась мускулистая татуированная рука, неразлучная с банкой пива — могильщиком и источником идей. Клеенка на кухонном столе. Линолеум, на который опускались ее колени.
Как его звали? Уэсли. Уэс. Она иной раз о нем упоминала, но только в такие минуты он становился реальностью. Пирс и Роз неторопливо воссоздавали ее, останавливаясь подумать: он — над вопросом, она — над ответом.
— Ну, Роз, как ты могла позволить ему так поступать?
— Господи, по молодости, наверное. От страха. Я его ужасно боялась.
— И что ты при этом чувствовала? Когда боялась.
Пауза для обдумывания, губы полуоткрыты.
— Это. — Пауза. — Это меня возбуждало.
— Ты сознавала это?
— Да.
— А какое чувство оно у тебя вызывало. То возбуждение. В смысле, тебе…
Пауза. Молчание. Воздух раскалился от близости огня и зашедшей слишком далеко щекотливой археологии.
— Мне было стыдно.
— Угу. — Ему стало неудобно сидеть, и он скрестил ноги по-другому. — А этот стыд, что он вызывал в тебе?
— Вызывал. — Долгая пауза. — Наверное, еще большее возбуждение.
Руки ее теперь встретились между расставленных ног: одна рука прикрывала то, чем занималась другая. Пирс в таких случаях мог остановить ее и иногда останавливал, а порою решал не обращать внимания.
Он продолжал свой допрос, пока не решал (или прикидывал), что с нее достаточно, и предлагал ей перейти в спальню; она послушно вставала и шла, как большая кошка, бесшумными длинными шагами — немного погодя он шел за ней, и, если никаких взысканий больше не оставалось, если он ничего больше не приготовил или считал, что больше ей не нужно (а свериться он мог только со своими ощущениями), он тут же трахал ее, порой даже не раздеваясь, и продолжал наставлять ее, говорить, говорить, пока в конце концов, зачастую очень не скоро, они не взращивали вместе ее оргазм, великолепный цветок, который иногда просто ошеломлял их обоих.
Но на сегодня оставалось еще кое-что.
— Роз, — сказал он ей ласково. — Там, у двери на столе, лежит коричневый сверток, который я принес. Вон тот.
— Какой? — произнесла она чуть слышно, не отрывая взгляда от его лица.
Он взял ее голову в руки и повернул лицом к двери, где лежал сверток:
— Вон тот. Принеси его, пожалуйста, и разверни.
Она послушно встала, сходила за свертком и принесла его на койку.
— Открой его, пожалуйста, Роз.
Непреклонный Мягкий Голос — где он научился ему, откуда узнал, как им пользоваться, как говорить внушительно и с такой жуткой добротой, словно оба они работают здесь по приговору, по необходимости, которой нужно покориться? В то время как задания давал ей он один. То было очередное.
— О боже, — произнесла она.
— Взгляни на подобную себе, — сказал он. — Которая может так упорно отрицать, так притворяться, что ничего не случилось. Тебе нужно, чтобы в твоей жизни был секс, который ты не сможешь отрицать. Это будет тебе напоминать, доказывать тебе днем, что ты занималась тем, чем занималась.
— Ой, Пирс.
— Мы поможем тебе запомнить. Нам надо убедиться, что этот вечер ты запомнишь. Хорошо, Роз?
Он снова легонько взял ее голову обеими руками, ощущая с благоговением и восторгом живую взволнованную душу, которая искала способ выбраться; он почувствовал, что она нашла один- единственный выход, который он ей оставил: идти дальше.
— Я спросил: хорошо?
— Да, — произнесла она.
Он повернул ее к себе и крепко, уверенно обнял.
— Ты принимаешь это, Роз? Ты хочешь этого?
Она не сразу ответила, но он видел, что она скажет; слово вызревало в ней помимо воли; она ждала лишь, когда оно станет неизбежным.
— Да, — сказала она, помолчав, очень тихо.
— Тебе это нужно, правда? — Он подождал; на этот раз никакого ответа — только воздух вокруг их тел ощутимо накалился. — Роз.
— Я не могу, ну пожалуйста.
— Можешь, Роз. Можешь. Хотя бы шепотом.
Ответа все не было. Она стала мягким дымом в его объятьях. Он приблизил ее ухо к своим губам:
— Скажи это, Роз.
— Да, — прошептала она.
— Что «да»?
— Да, мне это нужно.
Есть. Он намотал ее волосы на свою руку. Она уже дрожала от рыданий. Он прижал ее щекой к подушке и раздвинул ей ноги коленом. Больше никаких разговоров, никакого Мягкого Голоса, лишь безжалостный двигатель, хотя в душе его была нежность и хотел он только утешить ее мягко и с благодарностью и поцелуями осушить слезы. Но для этого еще не пришло время.
Трудясь, он услышал, а может, подслушал звучащий в каком-то уголке души голос, повествующий о том, что он делал с ней, в прошедшем времени, хотя и одновременно с его действиями, — даже о том, что сделать еще не успел или не отважился.
Однажды зимой она сбежала от Уэса, покинув тесную квартирку, которую они снимали в том городе, взяла с собой лишь пару чемоданов (и то если считать чемоданом круглую шляпную коробку) и триста долларов наличными; поймала такси — Уэс не разрешал ей в его отсутствие пользоваться машиной и забрал ключи, — доехала до вокзала и, с часто бьющимся сердцем, купила у равнодушного продавца билет до Нью-Йорка. Ей был двадцать один год.
Пирс, лежа в своем «неспальном» мешке у печи, мысленно последовал за ней на вокзал; серая грязь, меховая опушка промокших ботинок, пальцы, стиснувшие ручку чемодана так, что побелели костяшки. (Она спала в той же комнате на кровати; дом, а следовательно, право спать на койке принадлежали ей; она предлагала Пирсу спать вместе, но кровать была слишком узкая, и он не мог заснуть, тогда он устраивался в мешке, но спать, конечно, все равно не мог.) На поезде в Нью-Йорк, где у нее не было друзей, но куда она тем не менее ехала с тем же упорством, с каким уезжала из Трои, или Скенектади {36}, или где все это было-то, неблагоразумная, но гораздо более разумная, чем прежде, осознавшая нечто — себя, проснувшуюся в себе самой, — в том поезде она сидела рядом с джентльменом в темных очках и с мефистофельской бородкой, разговорилась с ним и, не в силах отказаться, приняла его предложение помочь устроиться в городе, куда они ехали и где у него в самом деле оказалось много друзей.
Там, переходя из компании в компанию, от одного нового знакомца к другому, она вполне могла