Грусть моей матери
Когда я родилась, мать назвала меня в честь девочки из книги, которую подарил ей мой отец, книги под названием «Хроники любви». Брата моего мама назвала Эммануил-Хаим в честь еврейского историка Эммануила Рингельблюма, который прятал свои записи о жизни в варшавском гетто в баночки из-под молока, а потом закапывал их, и в честь еврейского виолончелиста Эммануила Фейермана, одного из величайших музыкальных талантов двадцатого века, и еще в честь гениального еврейского писателя Исаака Эммануиловича Бабеля, и в честь своего дяди Хаима, большого шутника, настоящего клоуна, который до безумия смешил всех вокруг, пока его не убили нацисты. Но мой брат отказывался откликаться на это имя. Когда его спрашивали, как его зовут, он каждый раз что-нибудь выдумывал. Он поменял пятнадцать или двадцать имен. Целый месяц называл себя мистером Фруктом и говорил о себе в третьем лице. На свой шестой день рождения он разбежался и выпрыгнул из окна третьего этажа, хотел полететь. Он сломал руку, и у него остался шрам на лбу на всю жизнь, но с тех пор все звали его только Птицей.
Мы с братом часто играли в одну игру. Я указывала на стул:
— Это не стул.
Птица указывал на стол:
— Это не стол.
— Это не стена, — говорила я.
— Это не потолок.
И так до бесконечности.
— На улице не идет дождь.
— Мой ботинок не развязан! — вопил Птица.
— Это не царапина, — говорила я, указывая на свой локоть.
Птица поднимал колено:
— Это тоже не царапина!
— Это не чайник!
— Не чашка!
— Не ложка!
— Не грязная посуда!
Мы отрицали все: комнаты, годы, погоду. Однажды, когда мы особенно разорались, Птица глубоко вдохнул и во всю силу своих легких завопил:
— Я! Не! Был! Несчастен! Всю мою! Жизнь!
— Но тебе всего семь лет, — сказала я.
Когда брату было девять с половиной, он нашел маленькую красную книжку, которая называлась «В мире мудрых еврейских мыслей», с дарственной надписью нашему отцу, Давиду Зингеру, по случаю его
На следующей неделе Птица начал писать в тетради четыре ивритские буквы имени Бога, которое нельзя произносить и нельзя выбрасывать. Несколько дней спустя я открыла корзину для грязного белья и нашла это слово, написанное несмываемым маркером на бирках его исподнего. Он писал его мелом на нашей входной двери, выводил каракулями поверх своей классной фотографии, на стене в ванной и, прежде чем все это закончилось, вырезал его моим швейцарским ножом как можно выше на дереве перед нашим домом.
Может, в этом и было все дело, а может, виной была его привычка прикрывать лицо рукой и ковырять в носу, будто никто не знал, что он там делает, или то, что он иногда издавал странные звуки, как в видеоигре. В общем, в тот год те несколько друзей, которых он успел завести, перестали приходить играть с ним.
Каждое утро он просыпается очень рано и молится во дворике, обратясь лицом к Иерусалиму. Глядя на него из окна, я жалею, что научила его произносить те ивритские буквы, когда ему было всего пять. Я знаю, что так не может продолжаться, и от этого мне грустно.
Если я что и помню, то только обрывки. Его уши. Морщинистую кожу у него на локтях. Истории, которые он рассказывал мне о своем детстве в Израиле. То, как он обычно сидел в своем любимом кресле, слушая музыку, и как любил петь. Он говорил со мной на иврите, и я называла его
Когда кожа у мамы становилась коричневой от загара, папа смеялся и говорил, что с каждым днем она становится все больше и больше похожа на него. Это была шутка, потому что он был ростом шесть футов и три дюйма, черноволосый, с ярко-зелеными глазами, а мама моя — бледная и такая маленькая, что даже сейчас, когда ей сорок один, смотря издалека, ее можно принять за девочку. Птица маленький и светлый, как она, а я высокая, как отец. У меня тоже черные волосы, щель между передними зубами, я очень тощая, и мне пятнадцать лет.
Осенью, к началу занятий в университете, мама вернулась в Англию. У нее были полные карманы песка с самого низкого места на Земле. Она весила сто четыре фунта. Она иногда рассказывает историю о том, как ехала в поезде с Паддингтонского вокзала в Оксфорд и встретила фотографа, который был почти слепым. Он носил темные очки и сказал, что повредил себе сетчатку во время путешествия в Антарктику десять лет назад. Костюм у него был идеально выглажен, а на коленях лежал фотоаппарат. Он сказал, что