теперь иначе видит мир, и совсем не факт, что это плохо. Он спросил, можно ли сфотографировать ее. Когда он поднял объектив и посмотрел в него, мама спросила, что он видит. «То же, что всегда», — ответил он. «И что же?»
— «Пятно». — «Тогда зачем вы это делаете?» — спросила она. «На случай, если когда-нибудь вылечусь, — ответил он. — Тогда я буду знать, на что смотрел». На коленях у матери лежал коричневый бумажный пакет, а в нем сэндвич с печеночным паштетом, который сделала для нее моя бабушка. Мама предложила сэндвич фотографу. «А вы сами не хотите есть?» — спросил он. Она сказала, что хочет, но ненавидит печеночный паштет, — так и не решилась сказать об этом матери, а теперь уже слишком поздно, раз столько лет молчала. Поезд прибыл на Оксфордский вокзал, и моя мать вышла, оставляя за собой песочный след. Я знаю, что у этой истории есть мораль, но не знаю какая.
Через пять минут после приезда она решила, что ненавидит Оксфорд. Всю первую неделю семестра мама просидела в своей комнате в каменном здании, по которому гуляли сквозняки, смотрела, как мокнут под дождем коровы на лугу колледжа Крайст-Черч, и жалела себя. Воду для чая ей приходилось греть на плитке. Чтобы встретиться с руководителем группы, нужно было подняться по каменной лестнице в пятьдесят шесть ступеней и колотить в дверь, пока тот не проснется и не встанет с раскладушки у себя в кабинете, где он спал под кипой бумаг. Почти каждый день мама писала моему отцу в Израиль на дорогой французской почтовой бумаге, а когда та закончилась, стала писать на разлинованных страницах, вырванных из тетради. В одном из этих писем (я нашла его в старой жестянке из-под «Кэдбери», под диваном у нее в кабинете) она написала: «Книга, которую ты дал мне, лежит у меня на столе, и каждый день я понемногу учусь ее читать». Ей приходилось учиться потому, что книга была на испанском. Мама смотрела в зеркало на свое тело, которое теряло загар и вновь становилось бледным. На второй неделе семестра она купила подержанный велосипед и объездила всю округу, развешивая объявления «Требуется учитель иврита», потому что языки давались ей легко, а она хотела понимать моего отца. Откликнулось несколько человек, но только один не отказался, когда мама объяснила, что не сможет платить, — прыщавый парень по имени Нехемия из Хайфы. Он учился на первом курсе и тосковал, как и она. Судя по письму, которое мама написала отцу, студенту хватало общества ученицы и кружки пива, чтобы согласиться два раза в неделю заниматься с ней в «Кингс Армс». Испанский она учила сама по книге под названием «Научись испанскому». Мама постоянно сидела в Бодлианской библиотеке и не заводила друзей. Она заказывала так много книг, что служащий за стойкой выдачи прятался, завидев ее. В конце года она получила высший балл на экзаменах и, несмотря на протесты родителей, бросила университет и уехала к моему отцу в Тель-Авив.
Они жили в Рамат-Гане, в солнечном доме, увитом бугенвиллеей. Мой отец посадил в саду оливу и лимонное дерево и вырыл вокруг них маленькие канавки, чтобы там собиралась вода. По ночам они слушали американскую музыку по его коротковолновому радиоприемнику. Когда окна были открыты и дул ветер, они чувствовали запах моря. В конце концов они поженились, это было на пляже в Тель-Авиве, а весь медовый месяц — на самом деле два месяца — провели в путешествии по Южной Америке. Когда родители вернулись, мама начала переводить книги на английский — сначала с испанского, а потом и с иврита. Так прошло пять лет. Затем отцу предложили работу, от которой он не мог отказаться, — в американской авиастроительной компании.
Пока мама была беременна мной, она прочитала три миллиона книг обо всем на свете. Она не то чтобы любила Америку, но и не испытывала к ней неприязни. Два с половиной года и восемь миллионов книг спустя она родила Птицу. Потом мы переехали в Бруклин.
В тот год мы с мамой ехали в машине. Она попросила меня передать ей сумку. «У меня ее нет», — сказала я. «Может быть, она сзади», — сказала мама. Но сзади сумки тоже не было. Она перетряхнула и обыскала всю машину, но сумку нигде не нашла. Мама схватилась руками за голову и попыталась вспомнить, где оставила ее. Она всегда все теряла. «Когда-нибудь, — сказала она, — я и голову потеряю». Я попыталась представить, что будет, если она потеряет голову. Но на самом деле это отец потерял все: вес, волосы, разные внутренние органы.
Сначала моя мать хранила в доме все в точности так, как он оставил. Если верить Мише Шкловскому, так в России поступают с домами известных писателей. Но мой отец не был известным писателем. Он и русским-то не был. Однажды я как-то пришла домой из школы, а все видимые следы отца исчезли. В шкафах не было его одежды, его ботинки убрали от двери, а на улице, рядом с кучей мусорных мешков, стояло его старое кресло. Я поднялась к себе в спальню и посмотрела на кресло из окна. Ветер гнал листья по тротуару. Проходивший мимо старик уселся в него отдохнуть. Я вышла и вытащила из мусорного бака отцовский свитер.
После смерти отца дядя Джулиан, брат моей матери — он историк искусства и живет в Лондоне, — прислал мне швейцарский армейский нож, который, по его словам, принадлежал моему папе. У ножа имелись три лезвия, штопор, маленькие ножницы, пинцет и зубочистка. В письме, пришедшем вместе с ножом, дядя Джулиан писал, что папа как-то одолжил ему этот нож, когда дядя отправился в поход в Пиренеи, и что он только сейчас о нем вспомнил и решил, что мне он может понравиться. «Осторожнее с ним, — писал он, — потому что лезвия острые. Такой нож предназначен для выживания в условиях дикой природы. Я так и не смог проверить это на практике, потому что мы с тетей Фрэнсис вернулись в отель после того, как всю первую ночь нас поливал дождь, и мы сморщились, как два чернослива. Твой отец гораздо лучше меня умел выживать на природе. Однажды в пустыне Негев я видел, как он собирал воду с помощью воронки и куска брезента. Еще он знал, как называется каждое растение и съедобно ли оно. Я знаю, это слабое утешение, но если ты приедешь в Лондон, я скажу тебе названия всех заведений в северо-западном Лондоне, где прилично готовят карри. С любовью, дядя Джулиан.
Р. S. Не говори маме, что я послал тебе нож, потому что она скорее всего разозлится на меня и скажет, что ты еще слишком маленькая».
Я проверила все лезвия, поддевая каждое ногтем большого пальца и пробуя острие на коже.
Я решила, что научусь выживать в условиях дикой природы, как отец. Полезно будет все это знать, если что-нибудь произойдет с мамой и нам с Птицей придется справляться самим. Я не рассказала ей о ноже, раз уж дядя Джулиан хотел, чтобы это был секрет, и потом, вряд ли бы мама отпустила меня ночевать одну в лесу, если она с трудом отпускает меня даже на полквартала от дома.
Когда я приходила с улицы, она звала меня в свою спальню, обнимала и покрывала поцелуями. Она гладила мои волосы и говорила: «Я так тебя люблю». Когда я чихала, она говорила: «Будь здорова, ты ведь знаешь, как сильно я тебя люблю?» А когда я шла за носовым платком, она просила: «Возьми мой, я так тебя люблю»; когда я искала ручку, чтобы сделать домашнее задание, она говорила: «Возьми мою, для тебя — все что угодно»; когда у меня чесалась нога, она говорила: «Вот здесь чешется? Давай я тебя обниму»; когда я говорила, что я иду к себе в комнату, она кричала мне вслед: «Тебе что-нибудь сделать? Я ведь так
Моя мать пролежала почти целый год в постели, и когда она встала, странно было увидеть ее не сквозь стаканы с водой, которые скапливались вокруг ее кровати, — иногда Птица от скуки пытался заставить их звучать, проводя мокрым пальцем по ободкам. Мама сделала макароны с сыром, одно из немногих блюд, которое она умела готовить. Мы сделали вид, что вкуснее в жизни ничего не ели. Как-то раз она подозвала меня к себе. «С этого момента, — сказала мама, — я буду обращаться с тобой как со