— Посиживать на Гавайях в песочке и давать женщинам мелочь на чай — у них там на эту мелочь можно месяц кормиться…
— Хи-хи-хи-хи…
— Мне безотлагательно нужна опера, это всё ерунда, что опера умерла, что времена серьёзной музыки миновали, это может быть только в том случае, если мы живём в безвременье, когда всё давно прошло…
— Всё-таки надо было мне им всыпать, они знают, что мы не готовы защищать нашу газовую плитку всеми средствами, включая жизнь — и свою, и их…
— Зарыться в песочек и жрать кокосовые орехи, конечно, скукотища ужасная, зато как мило и тепло…
— Генри спросил, есть ли у меня для него кредит, но у меня ни для кого нет кредита, будь ты хоть сам китайский император, ну ладно, для китайского императора ещё куда ни шло, но уж никак не для Генри…
— Насчёт Метиса я хоть так, хоть этак не верю, что это ему только приснилось, вы же тут все оскотинились до мозга костей…
— Ах, эти нежнейшие гавайские женщины, с ними можно дрючиться в самом быстром темпе… нет, это было бы всё равно что танцевать вальс в ритме мамбо… нет, это должно совершаться медленно, очень медленно, протя-я-ажно, скользить, как в суперзамедленном кино…
— У тебя ещё есть сигареты, Том?..
— Самый горький момент жизни, несомненно, наступает тогда, когда тебе говорят, что теперь ты больше не можешь требовать столько же, сколько берут твои товарки…
— Опера снова вернётся, это ясно, она вернётся преображённой, в модифицированном виде, а попса как была мертвечиной, так и остаётся ею…
— На Гавайях я бы бросил курить, в раю полагается вести здоровую жизнь, как бы глупо это ни звучало…
— Хи-хи-хи-хи…
— Анна, попридержи свой язык, а! Так и лезут из тебя глупости…
И я осеняю их всех!
Да, это дерьмо. Но это и музыка, хотя, когда она затихает, не слышно аплодисментов, никто не хлопает в ладоши, нет ни топота, ни ропота, ни даже возгласов недовольства. Слышны разве что самые ничтожные признаки существования. Это комическая, великая, ужасная опера, в ней полно статистов и бесконечных мелодий. Они все поют, они не разговаривают. Нас семь человек, каждый год мы стареем на семь лет, и я здесь играю на органе фоновую музыку, чтобы придать всему происходящему некоторый блеск и славу. И кто бросит в меня камень за это? Пусть только попробует, я ему сделаю!..
Должно быть, дегенеративный бог помахал здесь своей кистью, верша извращённую акцию живописи, — я вижу картины, полные лжи, предательства и грязи. Великолепно. Вышвырнуть однодневное дитя на помойку — пусть радуется, что уже достаточно повидало для того, чтобы вытерпеть смерть. Без сомнения, эту жизнь можно недорого купить ценой смерти… И только когда умираешь каждый день, возникает вопрос, не перекосило ли где-то весы, на которых всё уравновешивается. И так постепенно их души коснеют в ожидании жрачки и спасения, а я, жопа, онанирую над их барахтаньем, потому что я здесь почти доброволец, я мысленно вижу себя в заоблачном кресле, сижу и посмеиваюсь, — ну хорошо, у каждого из нас свои приемы, мне не придётся ни за что просить прощения, я всех вас заткну за пояс. В любом случае холодный ветер утихнет, а ночь — наслаждение, она великодушное домашнее животное с выменем, которое она нам подставляет. Чудеса меня давно не посещали, чудеса поражены болезнью, но стоит только встать и сделать несколько шагов… чудеса гнездятся в сточной канаве — я убеждён, они явятся тут же, как только понадобятся мне.
Шутки в сторону, сейчас я отправляюсь гулять и грубо прикрикиваю на Тома, чтобы он не смел тащиться за мной. Сейчас я должен быть один, чтобы моё заоблачное кресло не соскользнуло вниз и не разбилось о пустынную землю. Я актёр, который играет сам себя, я сам сочиняю себе тексты, сцену за сценой. Так теперь поступают продвинутые люди. Одни только провинциалы продолжают играть суперменов: Джимми Дина, Гитлера, Элвиса, Мэрилин, — а недавно на Шванталер-штрассе я видел одного лилипута в военной форме. Театр теперь живёт только на улице. Уховёртки прогрызаются сквозь мою голову, а картинки из кино пригибают её книзу Завершённая опера. Том никогда всерьёз не копил деньги, чтобы попасть на Гавайи. Никакая поездка не стоит того, чтобы ради неё экономить. Он сам это знает. Нет, рай находится здесь, где-то здесь, и иногда, в хорошую погоду, даже становится виден…
Я тащусь сквозь маленькие перелески парка, мимо моноптероса. Мой секретный сейф находится неподалёку от того места, где недавно из-за двадцати марок зарезали какого-то бедолагу. Как в Нью-Йорке, но здесь не Нью-Йорк, поэтому не стоит зря болтать о том, что здесь творится такое, будто Мюнхен — опаснейшее место на земле. Конечно же, это чепуха. Наоборот, Мюнхен — самый безопасный город во всём мире, и где-нибудь в другом месте мне пришлось бы долго раздумывать, прежде чем решить остаться на улице.
А вот и мой сейф: зарытый под кучей листвы и веток, в неглубокой ямке — двенадцать пластиковых пакетов, вст авленных один в другой. В них я храню моё богатство: красную рубашку, чёрные брюки, чёрные ботинки из итальянской кожи, две упаковки дешёвых одноразовых бритв и тюбик крема для бритья. Рубашка и брюки немного отдают сыростью. Тление проникает всюду. С этим ничего не поделаешь.
Я побрился, пользуясь для смывания пены грязной водой из пруда. На берегу, покрытом светящимся утиным помётом. Здесь сооружен понтонный мост к острову. Взлетают лебеди. Их спугнула какая-то парочка, творя свою сезонную анархию. Вот они удивятся: остров на две трети состоит из помёта водоплавающих птиц.
Лебеди до такой степени перекормленные, жирные, что у них нет сил долго держаться в воздухе. Orai внезапно плюхаются вниз. Уже было несколько таких несчастных случаев.
Я переодеваюсь, чтобы отправиться в пивную. К переодеванию мне приходится прибегать не столько из щегольства, сколько основываясь на предыдущем опыте: бродягу отовсюду гонят и клянут. Я не хочу привлекать к себе лишнее внимание своей грязной одеждой и исходящей от неё вонью. Я не хочу, чтобы на меня пялились. Я хочу иметь возможность заговорить с интересными женщинами.
Я покидаю парк большими, целеустремлёнными шагами, поворачиваю налево мимо Швабинга, через Университетский квартал, вдоль Шеллинг-штрасе, потом направо…
Заведение обставлено уютными д иванчиками и мягкими стульями, воздух густо прокурен, пиво сравнительно дёшево. Я киваю бармену, он знает меня давно, но подробностей ему обо мне неизвестно. Игровой автомат поёт свою завлекательную мелодию. На стене висит большая картина, написанная маслом, — изображение обнажённой женщины. Она сидит своим мясистым задом на мшистой лесной поляне. На столах горят свечи, и можно заказать горячее мясное блюдо с хлебом и горчицей. На сигаретном автомате лежат рекламки альтернативных мероприятий. В углу стоит древняя металлическая печь. Здесь крутится самая разномастная публика: студенты, артисты и даже несколько приличных людей в костюмах. На полках бара между бутылками текилы и виски стоят два гипсовых бюста — Маркса и Энгельса, рядом висит ностальгическая реклама кока-колы из пятидесятых годов.
Я сажусь в уголке. Пивные бокалы здесь красивые, в форме кружек. Наличествующие женщины не производят особого впечатления. Некрасивые некрасиво одеты, а красивые держатся за ручку с мужчинами, многие из которых одеты в чёрные водолазки и носят очки а-ля Бадди Холли, желая, как видно, придать себе больше интеллектуальности. Они не целуют своих женщин, стремясь побалансировать на лезвии голубизны. Тк что лица красивых женщин открыты, свободны и ослепительно блестят на всю пивную. Лишь столики делят их облик пополам.
В Швабинге, на дискотеках, мимо которых я проходил, — там совсем другой расклад. Ткм я просто заболеваю от похоти. Тысячи женских ляжек, выставленных напоказ, побритых, гладких, загорелых, похудевших ради стройности, голых до самой промежности — у меня язык во рту не ворочается; столько плоти элегантно взлетает в сполохах разноцветных огней, что всё токовище ликует, — плоть, которую так и хочется утанцевать и уболтать. Там я чувствую себя более одиноким, чем последний динозавр, потому что не могу себя причислить ни к покупателям, ни к товару. Тм я вытеснен из рыночного оборота. Убегаю оттуда на раздутых парусах моего пениса.