своих недрах всех потерпевших крушение. Эти грязные, убогие дыры с сумрачным освещением и с энергичными официантками — громкоголосыми, но проворными.
Яиц не оказалось. Есть пиво, есть чай, колбаски и кофе. Этого должно быть достаточно. Я заказываю всё вплоть до чая. Свет крадется сквозь жалюзи, и мой визави хочет рассказать мне что-то о жизни. Нет, спасибо, этим я уже сыт. Меня уже обслужили. Знаю всё. Я мудрейший человек под солнцем и придурок под луной. Мои мускулы поросли шерстью, мне сто пятьдесят лет, и мне больше нечего сказать. Мне триста лет, и всё уже сказано. Мне три тысячи лет, я весь сгнил и прокис, мне бы только откинуться на спинку стула и поглядывать по сторонам. Я больше не игрок. Ограничусь лишь комментариями. Из стеклянной кабины спортивного репортёра буду придираться к судье на поле.
У моего визави больше нет зубов. Нет у него и волос. Он дитя. Он кричит. Он кричит, взбодрённый жизнью. Бла-а-а-а-бла-бла-бла-а-а и вя-вя — вя-вя-а-а-а.
Уношу ноги. Сегодня будет тёплый день. Пойду — ка я к Изару, лягу там на берегу, а когда придут голые и разложат свои телеса на галечном пляже, я удалюсь прочь, как старый человек, которому стыдно взирать на всё это непотребство.
О возрасте человека красноречивее всего говорит его походка. Трое семнадцатилетних обгоняют меня на Фраунхофер-штрасе. Восемь утра. я пересекаю мост и спускаюсь по ступеням вниз. Трава здесь мягкая и высокая, вся перекакана собачками. Голые будут избегать этого места. А вон там обширная лагуна, отделённая от реки, там полно водорослей и паршивых уток, покрытых струпьями. Вода перетекает через запруду, падает и пенится, как мыльная. В целом Изар относительно чистый, в нём можно даже купаться, не боясь раствориться в кислоте. Только я спрашиваю себя: для чего плыть, если существуют мосты?
Вид у уток всегда чрезвычайно довольный. Настоящие диснейлендовские утки. Когда я впадаю в депрессию, то прихожу сюда и смотрю это утиное кино, слушаю их кряканье и опускаю ноги в воду. Читаю надписи под мостом. Рот мой сам по себе напевает песню, которую я не знаю.
Вдруг трава зашевелилась. С моими глазами, должно быть, не всё в порядке. Я ведь больше не ношу очки — однажды мне их разбили прямо на носу, когда я потерял бдительность. Но сойдёт и без них. Они и вообще-то были мне нужны только для телевизора. И когда я немного прищуриваю глаза, я вижу, что это не трава зашевелилась, а заворочался зелёный спальный мешок. Правда, это кажется малоправдоподобным: никакой бродяга не стал бы ночевать под этим мостом. Слишком уж сыро и сквозняк.
Из спального мешка высовывается девичья голова. Девушка моргает и щурится на свет, замечает меня и испуганно вздрагивает. Я подхожу к ней поближе и заглядываю в лицо.
— Эй, девочка, твой спальный мешок весь в собачьих какашках!
Она не верит, поворачивается набок, выбирается из мешка и потягивается. На ней заношенные — будто смародёренные — джинсы и зелёный шерстяной пуловер, она встряхивает немытыми светлыми волосами. Потом принимается сворачивать свой спальный мешок и тут замечает, что я, как всегда, сказал правду.
— Говно, — говорит она.
— Вот именно.
— У тебя не найдётся сигареты?
— Найдётся.
Она берёт сигарету, закуривает, кашляет.
— Уф-ф, какие крепкие!
— А ведь я тебя уже видел однажды… Мы знакомы!
— Ничего лучшего не мог придумать?
— Мы правда знакомы! Ты же беглянка! Мы встречались на площади Свободы.
— Ив самом деле. Ты тот самый, с чудовищной компанией дружков!
Девушка улыбается, садится на парапет и болтает ногами. Её затылок светится сквозь свалявшиеся прядки волос.
— Ты их подкоротила.
— Что?
— Волосы.
— Точно.
Она неотрывно смотрит в изумрудно-зелёную воду, швыряет туда мелкие камешки, и они делают «плопп».
Я стою просто так, не при деле. Потом сажусь рядом с ней. Веснушки вокруг её курносого носа не вызывают никаких злых мыслей. Разве кому — нибудь придёт в голову снять фильм ужасов про божью коровку, одержимую манией убийства.
Она стягивает кроссовки и носки, орошает ноги водой и вздрагивает, как будто вода очень холодная. На ногтях у неё ещё сохранились следы облупившегося красного лака. Очень хорошие ступни. Маленькие, грациозные, изящной формы.
— Для ночлега есть места и получше.
— Да? Где же? У твоих дружков?
— Мы подыщем что-нибудь.
— Мы?
— Судя по всему, тебе не очень сладко пришлось в последние недели.
Она кивнула.
— У меня здесь нет ни друзей, ни знакомых.
— Это не столь важно. Деньги у тебя есть?
— Уже совсем немного.
— Тебе как можно скорее нужно пробираться домой. Ты не сможешь выжить одна.
— Это ты мне уже говорил. Но мне начхать на это.
— Ты каждую ночь останавливаешься здесь?
— Хм.
— Ты, должно быть, сумасшедшая. Или дура. Ты же могла отморозить себе пальцы. Ведь было холодно.
Она помотала головой и поиграла в воздухе на пианино, демонстрируя мне целость своих пальчиков.
— Всё, как видишь, на месте!
Это я называю упорством. Оно меня впечатляет.
— Откуда ты приехала?
— Из Берлина.
— Надо же, как нарочно.
Это настраивает меня на сентиментальный лад. Ведь я и сам когда-то сбежал из дома. Лет девять тому назад, скоро уже будет десять. Отсюда в Берлин. Противоположное направление.
— Ты не хочешь позавтракать?
— Хочу. Пиццу хочу.
— Пиццу? В такую рань?
— Ах, да! Ч-чёрт! В Берлине есть пиццерии, которые открыты круглые сутки.
— Я знаю. Но здесь ты живёшь считай что в деревне.
Она скатывает свой спальный мешок и водружает рюкзак себе за спину. Из камышей достаёт битком набитый пластиковый пакет.
— Я знаю одно местечко, где это можно надёжно спрятать, тогда тебе не придётся таскать всё это на себе целый день. К тому же спальный мешок теперь воняет.
— Говно, — повторяет она и идёт за мной.
Я показываю ей кусты, которые, по моим сведениям, не использует никто из бездомных. Уже тепло совсем по-летнему. Чего, кстати, мы вправе были ожидать — в конце-то июня. Она стягивает свой пуловер, при этом её белая блузка немного задирается вверх. Моей усталости как не бывало.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я.
— Юдит.
— Ужасно! Когда я слышу это имя, то всякий раз вспоминаю картину Климта с этой рыжеволосой