Я плетусь через огромный белый жилой комплекс школы сестёр — полквадратных километра. Ещё двадцать лет назад на этом месте был последний дикий лес Швабинга, с шиповником, яблонями и грушами, а в траве — железяки от старых машин.

Дикие кустарники — не продерёшься, свободные, неиспользуемые пространства. Там мы устраивали себе дома среди деревьев. Собирали стеклышки. Заглядывали в маслянистые лужи. Там шли игры в войну. Детский секс. Междоусобные битвы. Горящие автомобильные шины, дым от которых пульсирующими чёрными сгустками устремлялся к небу. Красные муравьи. Оплавленные в огне игрушечные солдатики. Пепел. Всё это пепел.

Дальше.

Эта кондитерская, на Боннской площади — она славилась лучшими в городе пирогами с маком. Однажды я съел их десять штук — в надежде забалдеть от опиума, который, по словами Марка, содержится в маке. С тех пор я не люблю пироги. Там я услышал мою самую первую любимую песню — «Seasons in the Sun». Мне было лет пять. Или уже семь? Я тогда рисовал гильотины. Целые ряды гильотин. Никогда не рисовал отрубленные головы, никогда не использовал красную краску, но гильотины рисовал всевозможного вида. Я был лучшим семилетним художником — гильотинистом всех времён. Мою учительницу это ввергало в полный ступор; она не знала, как ей относиться к такому исключительному таланту. Но мне не удалось победить ни на одном из школьных художественных конкурсов. Что было, конечно, подло; я и сейчас ещё нахожу свой гильотинный дизайн необычайно зрелым. Но уж по истории мне точно полагался высший балл; особенно что касалось голов французских революционеров — тут уж я знал всё досконально. Позднее мне надоели гильотины; тогда я начал разыгрывать Нюрнбергский процесс; вешал чучела нацистов на площадке для металлолома, а все мои картинки с гильотинами подарил одному однокласснику-еврею. Потом наступило время, когда ничего такого больше не хотелось видеть; всё, что было связано с Французской революцией, мне осточертело. Ужасная эпоха! Они там одну за другой вешали на фонарях молодых девушек из благородных семейств — а у меня не было подруги.

Когда я иду этой дорогой, я всегда изображаю собственного гида. Вот здесь Хаген покупал комиксы. Здесь он выкурил первую сигарету, там увидел первый лобок, а там второй… Глупости всё это. Забудем.

Мимо гимназии Оскара фон Миллера-массивное здание старинной постройки. Из мрачного центрального портала выбегает толпа младших школьников, они толкают меня, чуть не сбивают с ног. Некоторые из них отпускают в мой адрес наглые высказывания. Ещё и кривляются с негритянским приплясом.

Так и хочется изловить пару экземпляров и подготовить их как следует к грядущим жизненным испытаниям, но потом я вспоминаю, что мои собственные школьные времена были адом, по сравнению с которым все дальнейшие жизненные испытания могли показаться вполне терпимыми. Так что я разжал кулак и скрылся от полуденного зноя в тени каштанов. Оттянув майку, почувствовал терпкий дух своих испарений.

Меня беспокоили мои башмаки. В них можно было ходить только по прямой и строго вертикально, медленно перекатывая ступни с пятки на носок, чтобы подошвы не продолжали отрываться от верха. При каждом шаге раскрывалась кожаная пасть, прося каши. Воровать обувь не так-то просто. А на благотворительных раздачах бывает только дрянь. Можно было бы неплохо поживиться в раздевалках спортзала-но там легко попасться. Обворованные спортсмены — народ горячий, они тебе спуску не дадут…

Сунувшись в задний карман, я вспомнил, что богат. Очень хорошо. Тут же сделал крюк и купил на распродаже кроссовки. Не особенно люблю кроссовки, но быстрая ходьба важнее.

Вязкий, горячий воздух облепляет меня. Стискивает. Чувствуешь себя как боксёр в пятнадцатом раунде. Провисаешь и задыхаешься, бьёшь в пустоту и отшатываешься к канату.

Мне уже недалеко. Ещё три улицы — две маленькие и Леопольд-штрасе. А оттуда уже будет видна площадь Мюнхенской Свободы. Ничего себе название для площади! Вечный предмет для шуток.

Чёрный юмор. Мальчик, если ты ищешь свободу, она чётко обозначена на карте города.

Моя семья обретается тут целыми днями.

Каждого из них можно спросить о чём угодно. Они всё равно будут клянчить пива. Такова уж их восточная манера — говорить иносказательно. Повидавшие виды, совершенно опустившиеся люди.

Я машу через улицу с четырёхполосным движением и жду, когда появится просвет в потоке машин. Фред машет мне в ответ.

Глаза у него острые. Он небрежно облокотился на парапет входа в подземку — вместе с остальными нашими братьями-сёстрами, неподалёку от парковых шахматных столиков.

Я всегда рад их видеть — мою семью. Картина сказочная! Вот уж паноптикум — вся зоология сверху донизу, калейдоскоп наиредчайших генов.

Самый заметный — Фред, бывший матрос — богатырь из Гамбурга, руки сплошь в татуировке. У него ещё осталось немного волос на задней половинке черепа, остальная голова лысая и какая-то угловатая. На всех видимых участках кожа натянута, как на барабане. Высокий лоб, массивный нос. Высасывает в день полтора литра шнапса. Вспыльчивый мужик с чувством собственного достоинства, он уже не по одному разу поколотил всех своих братьев и многих сестёр. Только я избежал этой участи. Ко мне он испытывает необъяснимое уважение. Он уверен, что я не в своем уме и, если меня побить, это принесёт несчастье.

А я вовсе не безумен, но в вышеописанных обстоятельствах воздерживаюсь от доказательств. Фред хороший мужик, он защищает членов своей семьи, если кто-нибудь к ним цепляется. Такой человек всегда нужен.

Светофор переключается. Я успеваю дойти до разделительной полосы. Вокруг Свободы всегда большое движение. Некоторые машины так и норовят меня переехать — как Ральфа, с которым это случилось три недели назад и который теперь валяется в больнице.

Солнце блестит в «чёрном великане», высотном здании универмага «Херти», фасад которого составлен из затемнённых стеклянных пластин. Вроде бы его собираются скоро снести. Будет жаль. Это здание меня всегда привлекало, особенно свет, расплавленный в темном стекле — как будто в кофе или в океане на закате.

Улицу я одолел, и мой взгляд переходит с Фреда на Меховую Анну — женщину шестидесяти пяти лет, которой с виду можно дать никак не меньше восьмидесяти. В знак приветствия она помахивает своей котомкой.

Не женщина, а сплошные морщины.

Говорят, она уже лет двадцать в любую погоду, в любое время дня и при любом настроении носит меховую шубу, что-то вроде дешёвой чёрной овчины, но совершенно облезлую и рваную — мне случалось видеть таких шелудивых кошек, облезших до голой кожи.

Сагу Анны можно выслушать только по телефону. Живьём её долго не выдержать, разве что в качестве декорации к гибельному настроению. После третьего пива по её дырявым чулкам течёт жёлтая жижа, она воняет, и все держатся от неё подальше.

К счастью, она неговорлива, в общении довольствуется хихиканьем.

Если приходится попрошайничать, она принципиально пристаёт только к благополучного вида мужчинам среднего возраста. Это её причуда. «Милостивый государь, не найдётся ли у вас для меня одной марки?» Весь её запас слов ограничивается этой фразой. Она произносит её пронзительно и протяжно. Потом просто хрюкает.

Для меня остаётся загадкой, как она переживает зиму с постоянно мокрыми ногами.

Шоколадно-коричневый, но с усиками, рядом с ней стоит Метис. Баварский акцент делает этого чернокожего гротескной фигурой, какие часто встречаются в развлекательных фильмах. Все называют его коротко — Метис. Своё прежнее имя он, пожалуй, уже и сам забыл. Он гордится тем, что он метис.

— Я горжусь тем, что я метис!

Ему это кажется настолько важным, что он повторяет эту фразу по пятьдесят раз на дню. Любому его высказыванию — даже по самому банальному случаю — предпосылается это заявление.

Жирная Лилли — самая объёмистая: есть на чём задержать взгляд.

Жертва желёз радости, она сидит на парапете и массирует свои ноги. Месит их как тесто в квашне. На голове у неё растёт слипшаяся солома. Мускулы рук бывшей официантки из пивной «Хофброй» давно

Вы читаете Сытый мир
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату