ожесточенным огнем. Один рискует жизнью ради остальных, и все же здесь нет «эмоциональных» отношений. Понимай, как знаешь, мне это не объяснить. Но это важная часть солдатской жизни».
Похожим образом после войны рассуждал о мистической природе товарищества Фридрих Групе: «Товарищ всегда был рядом, он помогал и утешал, часто был наделен природным остроумием и всегда был полон сочувствия и понимания по отношению к другим. Он помогал выносить невыносимое». Потом, словно не будучи уверенным, что современный читатель правильно поймет его мысль, и, возможно, опасаясь, что само понятие товарищества использовалось слишком широко и стало несколько затасканным, Групе рассказывает о песне (он назвал ее «песнью песней товарищества»), которую пели немецкие солдаты и которая придавала силы миллионам из них:
Ги Сайер приводит, пожалуй, лучший пример волнующей силы, сочувствия и искренности этого духа товарищества, не скатываясь при этом в напыщенность. Внезапная перспектива отпуска осенью 1943 года вызвала настоящий водоворот давно угасших эмоций, ощущений, которые показывают чувство взаимной ответственности, которое связывало солдата с его товарищами: «Голова кружилась при мысли об отпуске и от нестерпимой муки возможного расставания с товарищами. Возможно, я уже прошел мимо их обгоревших тел… Неужели мне придется также отказаться от дружбы, которая провела меня через столько испытаний? Я знал, что они близки к тому, чтобы лишиться всего, что такая сентиментальность казалась вполне позволительной… Неужели мне придется также стереть из памяти воспоминания о Хальсе, о Лензене и даже об этом ублюдке Линдберге?» Несмотря на ужасные трудности, чувство товарищества вдохновляло. Во время зимнего отступления 1943/44 года, когда с продовольствием были перебои и войска голодали, Сайер с благоговением отмечал, как солдаты делились только что добытой едой: «Никто не оставался обманутым. Удивительное чувство товарищества и единения в вермахте никуда не делось, и каждый получал свою долю. Война свела вместе людей из разных районов и разных слоев общества, которые, наверное, в любых других обстоятельствах относились бы друг к другу с недоверием. Но война объединяла нас в симфонию героизма, в которой каждый ощущал себя в какой-то степени ответственным за всех товарищей».
Однако чистую суть товарищества Сайер понял тогда, когда он больной лежал в окопе рядом с товарищем:
«— Спи давай. Ты болен, — сказал Хальс.
— Нет, — крикнул в ответ я. — Пусть лучше меня убьют, и все будет кончено.
Я вскочил на ноги и выбрался из окопа. Но не успел я пройти и пары шагов, как Хальс схватил меня за ремень и втащил обратно.
— Отпусти, Хальс! — крикнул я еще громче. — Отпусти меня, слышишь?
— Сейчас ты заткнешься… и успокоишься, — ответил Хальс.
— Отпусти меня, черт тебя дери! Какое тебе вообще до этого дело? Какая тебе разница?
— Разница в том, что мне иногда нужно видеть твою рожу, так же как мне нужно видеть ветерана или этого ублюдка Линдберга…
Мое тело охватила дрожь. По щекам еще текли слезы, и мне захотелось поцеловать грязное лицо моего бедного друга…
Началась еще одна ночь бесконечного страха в темном окопе, где от изнеможения хотелось умереть… Мы слушали крики товарищей… Мы едва ли перебросились за ночь и парой слов, но я знал, что должен попытаться жить ради друга».
Как понял Сайер, и это понимание стало настоящим прозрением, человек должен жить не только из собственных эгоистических соображений, но и, что более важно, потому что его товарищу нужно, чтобы кто-то поддерживал его.
Для некоторых солдат искушение товарищества было сильнее даже страха смерти. Более того, страх показаться слабым и навлечь на себя презрение товарищей толкнул многих на героические поступки… и на смерть. Во время упорных и кровопролитных боев на Крите в мае 1941 года, когда многие немецкие части были рассеяны, новые боевые группы спешно сколачивались из их остатков. «Усталые и подавленные, мы сидели, склонив головы, — писал Мартин Пеппель в дневнике. — В довершение всего мы обнаружили что наш лейтенант Риковски, восточный пруссак, сбежал, бросив оружие и почти все обмундирование. Что ж, мы многое могли понять, но какого черта Риковски, обычно такой надежный, оставил оружие?» Но как только была сколочена новая часть, Риковски получил возможность искупить вину. «Высылаются дозоры. Некоторые идут через глубокий овраг к городу, который противник, судя по всему, недавно оставил. Именно здесь Риковски получает свой шанс. Ему разрешают отправиться в деревню в одиночку, пока мы его прикрываем, чтобы он мог восстановить самоуважение. Он успешно выполняет задание, и после этого о его бесславном бегстве все забывают».
Значение этого эпизода состоит не только в том, что Риковски восстановил уважение к самому себе, но и в том, что ему «разрешили» загладить свою вину (то есть этого от него ожидали), чтобы восстановить целостность группы. Некоторые солдаты считали изменой своей группе даже ранение, поскольку из-за него приходилось оставлять товарищей в беде. «Я долго не могу заснуть, — писал Пеппель, лежа с ранением в полевом госпитале. — Мои мысли все время возвращаются к событиям на фронте и к оставшимся там товарищам». Снова получив ранение в Италии, Пеппель смог лишь с отвращением отметить: «Как же глупо было выйти из строя, особенно когда ребятам приходится так трудно!» Такая крепкая привязанность помогает объяснить, почему Бернгард Бюль поведал в своем дневнике в июле 1942 года: «Причина, по которой сегодня я чувствую себя на своем месте, как подобает солдату, заключается в том, чтобы быть достойным друзей, которые сейчас тоже на фронте».
Практически все солдаты понимали, как важно завоевать и сохранить уважение своих товарищей и как высока может быть цена, которую придется заплатить, чтобы искупить свою вину перед ними. В письме к жене в июле 1943 года Гарри Милерт отмечал, что «фельдфебель, которого после прошлой атаки обвинили в трусости, повел себя героически. Вместе с другим солдатом они вдвоем бросились штурмовать сильно укрепленный блиндаж и пали во вражеских окопах. Есть немало людей, о которых нужно слагать песни и чьи великие деяния заслуживают восхваления. Но сейчас не время… Позднее мы снова наберемся смелости говорить о подробностях… Сейчас мы спокойны и собираемся с духом». Все было очень серьезно, как указывает Милерт, потому что каждый солдат знал, что существует момент, за которым и в его адрес могут последовать обвинения в трусости, которую он также должен будет искупить собственной отвагой и, возможно, гибелью.
Сила товарищества могла быть пугающе огромной, и Ги Сайер понял это, оказавшись в экстремальных условиях. «Я знал, что борьба становится все более и более серьезной, — писал он осенью 1944 года, — и что вскоре нас могут ждать ужасные перспективы. Я испытывал чувство единения с товарищами и мог без дрожи размышлять о собственной смерти». Вскоре после этого, чувствуя, что по его вине люди попали в безвыходное положение, Сайер попросил одного из товарищей пристрелить его: «В тот день в критический момент я не выдержал. Я не справился со всем, на что я надеялся и чего ожидал от других и от себя… Я никогда не прощу себе этого момента». Показав слабость и нерешительность, Сайер не только нанес удар по собственному самолюбию, но и, что более важно, опасался презрения собственных товарищей. Если бы товарищи сочли его неудачником, это было бы сильнейшим ударом, за который он никогда не смог бы себя простить и после которого смерть вполне могла оказаться более предпочтительным вариантом.
Для многих солдат тесная сплоченность боевой группы, закаленная в пламени войны, служила