главной компенсацией за жизнь на краю гибели. Как следствие, каждый солдат мог испытывать невероятную преданность и гордость за свое отделение или роту, которые служили для него центром вселенной. Ричард Холмс называл такое чувство «групповым нарциссизмом», когда солдат, сомневающийся в собственных способностях, окружает их покровом верности своей части, что приносит ему огромное удовлетворение и в то же время укрепляет его решимость продолжать сражаться. Гельмут фон Харнак писал из России в октябре 1941 года, с гордостью утверждая, что его рота была «настоящей боевой ротой, которая успешно выдержала большинство боев при самых высоких потерях в полку. Молодые солдаты в большинстве своем — хорошие парни, излучающие жизненную энергию, непоколебимую даже в самые суровые часы. В глазах этих людей читаешь непобедимую силу». Описывая упорные бои под Витебском в январе 1944 года, когда он был ранен в третий раз, Клаус Лешер тем не менее с плохо скрываемой гордостью писал: «Моя старая добрая рота сильно потрепана, как и весь наш замечательный полк». Несколько дней спустя в письме из полевого госпиталя он продолжал говорить о гордости за то, что его рота «достигла величайшего успеха, несмотря на потери». В конечном итоге, его солдаты были «золотые ребята и отважные бойцы».
Это чувство гордости могло быть настолько сильным, что нередко граничило с высокомерием. «Наша потрясающая гордость просто не позволяет отступать, — хвастался Мартин Пеппель в России в начале 1942 года. — Она наделяет нас сказочной силой». Другой солдат в письме из России, написанном в июле 1941 года, хвастался: «Мы рассчитываемся сразу со всеми врагами. Несомненно, весь мир должен признать великолепие и мощь немецкого вермахта. Никакая сила в мире не устоит против нас». Разумеется, это было написано в пьянящие ранние дни триумфа в России, но, как ни удивительно, гордость сохранялась даже на последнем этапе войны. Неизвестный пехотинец, окруженный под Фалезом в конце боев в Нормандии, писал в августе 1944 года: «Дела выглядят неважно, но нет причин рисовать все в черном цвете… За пределами нашего кольца есть столько хороших элитных дивизий, так что мы сумеем как-нибудь вырваться». В том же духе во время ожесточенных боев на Днепре в марте 1944 года высказывался Зигфрид Ремер: «Оглядываясь на прошедшую неделю, на труд, на усилия, на опасности, пот, кровь и лишения, я понимаю, что и в худших передрягах у нас все равно сохраняется чувство превосходства. Настроение солдат подобно растению, которое всегда тянется к свету».
Что же было светом, тем фактором, который мог так поднять настроение солдату? Нередко это была всего лишь упрямая гордость за способность сопротивляться яростным атакам противника. Рембранд Элерт, писавший примерно в одно время с Ремером, ворчал: «Назвать нас 24-й танковой дивизией теперь можно только в насмешку. Вся дивизия ходит пешком. У нас не осталось танков, в строю всего четыре разведывательные бронемашины, смехотворная батарея из трех полевых орудий без боеприпасов, две противотанковые пушки и зенитка. Минометов, крупнокалиберных пулеметов и тяжелой артиллерии больше нет… И все же наша дивизия жестко контролировала спешно созданные сводные части, снова и снова восстанавливала линию фронта и в многочисленных боях отражала все попытки противника окружить ее». Несмотря на развал своей дивизии, Элерт был глубоко удовлетворен тем, что она выдержала испытание. Огромная гордость за свою дивизию и окружающих его солдат, чувство принадлежности к особой организации, которая действовала упорно и умело, чувство удовлетворения от выполнения сложной задачи в трудных условиях — все это укрепляло решимость солдат и позволяло им сражаться даже в безнадежных ситуациях.
Гельмут Фетаке, став свидетелем краха кампании на востоке, выражал не самонадеянность, нередко порождаемую лояльностью своей группе, а, скорее, говорил о поддержке, которую она оказывает в трудные минуты. «Постепенно мы вынуждены были отречься от всего, что имело для нас ценность и важность, — размышлял он. — Лишь немногие простые вещи сохранились в неизменности: полная самоотверженность и простое умение стоять плечом к плечу и помогать делать общее дело — товарищество! Мы ощущаем его с необыкновенной силой, готовясь к тяжелой атаке. Ничто не сравнится с этим. Даже жизнь, которую каждый из нас готов отдать». Зигберт Штеман завершал письмо, написанное в октябре 1943 года, такими словами: «Долг зовет. Нужно исполнять его и держаться за то, что еще осталось: здоровый дух товарищества, окружающий меня любовью». Чувство долга по отношению к товарищам нередко служило мотивацией для продолжения борьбы, как писал в июне 1943 года неизвестный солдат: «Плечом к плечу мы исполняем свой долг как старые товарищи и полны твердой решимости сражаться и победить, чтобы смерть лучших из нас не была напрасной. Их гибель требует от меня исполнять долг… Лучше сражаться честно и умереть, чем украсть жизнь».
В кровавой бойне и хаосе войны, когда многие солдаты стали считать товарищество единственной подлинной и чистой формой отношений, гибель товарища могла стать мучением. Неизвестный солдат сетовал: «Завтра нам предстоит печальная задача. Мы должны похоронить товарища из нашей роты… Он — первый из нас. Если ты провел с кем-то вместе почти год, это настоящая беда». Бернгард Риттер был всего лишь одним из многих, кто схожим образом выражал чувство утраты: «На пути в тыл мы прошли мимо могил двух убитых товарищей… Только теперь понимаешь, что это значит: они стояли рядом со мной, словно были частью меня. Это не сентиментальность. Это естественное ощущение, даже при том, что мы были едва знакомы. Могилы остаются позади, и там же остается частичка тебя. Это одна из тайн, которые открыла нам война, и все очень просто».
Клаус Хансманн соглашался с ним, говоря о гибели друга: «Это серьезно. Такое ужасное, неизбежное указание на единственный выбор: жизнь или смерть… Боль наших товарищей оказывается тревожно близкой, и в такой час посещают одни и те же мысли: «Почему он? Почему не я?» Позднее, размышляя о смерти друга, Хансманн признавал: «Я не знаю и не чувствую ничего, кроме избитого «словно это была часть меня». Разумеется, часть меня». Другой солдат, прочитав о том, что его друг погиб, печально заметил: «Прочитав эти строки, я почувствовал себя так, будто и меня самого тоже убили». Став свидетелем гибели товарищей, Ги Сайер пришел в ярость:
«В тот момент я вдруг понял смысл всех тех криков и воплей, которые доносились до меня на каждом поле боя. И я также понял смысл припевов строевых песен, которые так часто начинаются с пронзительного описания славной гибели солдата, а потом вдруг становятся тревожными:
Этот урок мог потребовать больше, чем секундного приступа боли, особенно если смерть наступает не мгновенно. В глубоком и эмоциональном отрывке из «Забытого солдата» Сайер показывает почти пугающую силу товарищества:
«Никто не ранен? — крикнул один из унтер-офицеров. — Тогда пошли»… Я, волнуясь, потянул на себя дверцу кабины [грузовика]. Внутри я увидел человека, которого не забуду никогда. Он сидел на сиденье как обычно, но нижняя часть его лица превратилась в кровавое месиво.
«Эрнст? — сдавленно спросил я. — Эрнст!» Я бросился к нему… Я лихорадочно искал на этом ужасном лице какие-нибудь черты…
Его шинель была залита кровью… Обломки зубов и костей были перемешаны, и сквозь запекшуюся кровь я мог разглядеть, как сокращаются мышцы его лица…
В состоянии, близком к шоку, я пытался перевязать эту зияющую рану… Я плакал, как маленький, отталкивая друга на другую сторону сиденья, придерживая руками… С искалеченного лица на меня смотрели широко открытые глаза, блестящие от боли…
В кабине серого русского грузовика, где-то в русской глуши, мужчина и юноша оказались втянуты в отчаянную борьбу. Мужчина боролся со смертью, а юноша — с отчаянием… Я почувствовал: что-то в моей