питомцев, но прикосновение к русской культуре, русской литературе оставляло неизгладимый след на всю жизнь. Сила книги обнаруживалась здесь во всей своей мощи. И недаром так много современных писателей старшего поколения, не только переводчиков с русского, но и творцов, сказавших свое слово для всего арабского мира, вышло из школ Палестинского общества. Эта среда скромных учителей меня особенно влекла. Многие из них и тогда уже нередко бывали писателями и журналистами: для другой общественной работы пути в старой Турции были еще закрыты. В этой настоящей интеллигенции ума, вышедшей из народа и жившей с народом, я видел грядущую силу. История арабских стран после первой мировой войны оправдала мои мысли.
Эти люди знали меня. Не только мой арабский псевдоним „Русский скиталец“ часто оказывался им знакомым, но постепенно утверждалось за мною и прозвище, которое я сам выдумал по ливанским образцам, – „Гантус ар-Руси“ (Игнаша из России). Учителя больше всех убеждали меня остаться в Сирии, чувствуя мою неутолимую жажду к арабскому языку и арабской литературе, которую им редко приходилось наблюдать у приезжих иностранцев. По временам и я сам начинал серьезно об этом думать. Почему-то особенно сильно овладели мною эти мысли в маленьком ливанском городке Бискинте, где тоже находилась школа Палестинского общества.
Это была скорее большая деревня, расположенная очень высоко на склонах Ливана, уже совсем недалеко от вечно снежной вершины Саннина. Я забрел в нее, странствуя пешком из Шувейра, где тогда жил, и остался на несколько дней – так понравилась мне типично ливанская местность. Веселые черепичные крыши некоторых домиков говорили, что здесь было много „американцев“, как жители Ливана величают своих земляков, находящихся в эмиграции. Снежные отроги казались совсем близкими, а в другую сторону шли, постепенно спускаясь к морю, террасы с оградками из камней, как всегда на Ливане тщательно обработанные. Сидя вечером на крыше скромного домика у местного учителя, в бесконечных неторопливых разговорах то о России, где он никогда не бывал, то о будущем арабских стран после младотурецкого переворота, он вспомнил одного воспитанника здешней школы Палестинского общества, который недавно окончил первым учительскую семинарию в Назарете и отправлен теперь завершать свое образование в России. Название города я не мог понять: в его передаче выходило все что-то в роде Пулкова, и я решил, что он просто путает. Городок тем временем затих, луна осветила всю округу, придав ей особую и а Востоке таинственность. Мы замолчали, и я почему-то с полной отчетливостью вдруг почувствовал здесь, что без России жить не могу и в Сирии не останусь.
Прошло много лет с этого вечера и еще больше событий. С первой мировой войной окончили свою жизнь школы Палестинского общества. Сношения Гантуса ар-Руси с его сирийскими друзьями прервались, но школы мы продолжали иногда вспоминать. Случилось так, что моими ближайшими сотрудниками по преподаванию в Институте восточных языков сказались два бывших педагога Палестинского общества. Один – мой давний слушатель по Университету, два года пробыл учителем в Назарете и уехал оттуда только в связи с войной. Впечатления его были еще живы, и, составляя хрестоматию сирийского разговорного диалекта, часто мы вспоминали Палестину, ее школы и учителей.
Судьба второй моей помощницы оказалась гораздо сложнее. Арабка, уроженка Назарета, она окончила курс учительской семинарии в Бейт-Джале, около Вифлеема, и совсем молоденькой учительницей встретил я ее в том же Назарете. И тогда уже она сотрудничала в арабских журналах. В 1914 году, пользуясь летним перерывом, она приехала познакомиться с Россией и, задержанная войной, осталась у нас на всю жизнь. В Институте она стала преподавать с 20-х годов. Оторванная от родины, она тщательно собирала всякие литературные новости, которые начинали тогда проскальзывать из арабских стран. Много появлялось новых имей, которых мы и не слыхали до войны, и постепенно у нас возникла идея составить для студентов хрестоматию современной литературы с небольшим введением об авторах.
Трудно было подобрать данные о них. Если самые произведения попадались в разных сборниках, журналах и газетах, то даты рождения, и те не всегда могли нам сообщить наши корреспонденты, часто сами писатели, к которым мы обращались за справками. Особенно это огорчало нас относительно одного молодого критика, в котором мы сразу почувствовали большую силу и смелость; я боялся поддаться первому впечатлению, но мне чудились все какие-то отзвуки русской критической мысли, мало знакомой арабской литературе того времени. Еще больше это впечатление усилилось, когда в 1923 году вышел сборник его статей под многозначительным названием „Сито“: автор не боялся „просеивать“ через него и общепризнанные авторитеты. Здесь было перепечатано предисловие к неизвестной иам драме „Отцы и дети“, в названии которой звучали опять реминисценции русской литературы.
Автора звали Михаил Нуайме; имя говорило о том, что он родом из Сирии; жил он, по слухам, в Америке. Большего добиться мы не могли, несмотря на все справки и Египте и Сирии. Нам пришлось включить его произведение в Хрестоматию, вышедшую в 1928 году, без указания даты рождения автора, в противоположность большинству отделов. Года через два появилась английская книжка, посвященная, по нашему примеру, лидерам современной арабской литературы; когда я увидел, что и в ней относительно Нуайме зафиксированы только наши недостаточные сведения, терпение мое иссякло. Я написал в Нью-Йорк, в редакцию одной арабской газеты, с просьбой сообщить адрес М. Нуайме, если он известен.
Очень скоро, к большому своему изумлению, я получил письмо на чистейшем русском языке; корреспондент только извинялся, что он „старовер“ и пишет по старой орфографии, так как покинул Россию в 1911 году. Это и оказался Михаил Нуайме – бывший полтавский семинарист в 1905-1911 году. Мне сразу стало ясно, про какого ученика школы Палестинского общества рассказывал старый учитель на крыше своего домика в Бисквите. Из следующего письма – автобиографии, написанной по моей просьбе, я узнал, что с декабря 1911 года Нуайме живет в Америке; разъяснилась для меня и роль русской литературы в его творчестве, которую я так определенно ощущал. Как бы в ответ на мои мысли, он вспоминал в том письме: „Моим любимым предметом уже в Назарете была литература… В семинарии я скоро погрузился в русскую литературу. Передо мною точно открылся новый мир, полный чудес. Я читал с жадностью. Едва ли существовал какой-нибудь русский писатель, которого я бы не перечитал … Литературный застой во всем говорящем по-арабски мире бросился мне в глаза, когда я покинул Россию. Это действовало удручающе, и было обидно до крайней степени для человека, воспитанного на тонком искусстве Пушкина, Лермонтова и Тургенева, на «смехе сквозь слезы» Гоголя, на увлекательном реализме Толстого, на литературных идеалах Белинского и, в конце концов, на высокой человечности самого мощного, глубокого, полного и наиболее проникновенного среди всех русских писателей, Достоевского. Вы легко можете понять, почему мои первые литературные опыты на арабском языке были, главным образом, критического характера“.
В 1932 году Нуайме вернулся на родину – в свою Бискинту, где и я побывал 35 лет тому назад. Его писательская деятельность ширилась, а известность росла, хотя строгий взгляд на призвание литератора не всегда и не всем его землякам был по душе. Мы следили друг за другом: его отношение к русской литературе, проникнутое такой любовью, которая едва ли встретится у другого из арабских писателей, вносило мягкую интимность и в нашу взаимную оценку. Мы об этом не говорили, но в 1935 году я увидел одну его статью, появившуюся в бейрутском журнале по тому же поводу, что й статья Теймура. Пусть же прозвучит на русском языке голос ливанца, как прозвучал голос египтянина.
„Гантус ар-Руси – Игнатий Юльевич Крачковский. Познакомился я с ним по переписке пять лет тому назад. Он любезно подарил мне ряд своих русских работ по разным областям арабской литературы, древней и новой. И, может быть, он в авангарде тех ориенталистов, которые уделили нашей новой литературе то внимание, какого она заслуживает.“
„В его письмах между строк виднелась душа просвещенная и ясная, здравая и терпимая, – душа, которая объединила скромность познания и возвышенность простоты, – душа, которая переполнена благожелательностью к людям и верой в будущее человечества, – душа, которая встречает неудачу улыбкой надежды, а страдание – твердостью терпения.“
„Работы его говорили мне о большой его силе, о большой выдержке, об искренности перед самим собой и своей темой, о великой любви его к арабскому языку и литературе. И сколько раз я спрашивал самого себя о тех скрытых факторах, которые влекут нас к тому или другому делу, которые заставляют такого человека, как профессор Крачковский, выйти за пределы его страны с ее широкой ареной для исследования и труда, побуждают заняться изучением языка, у которого по внешности нет никакой связи с его языком, а потом заставляют его посвятить жизнь этому языку и его литературе, хотя он и далек от их очагов.“
„А ведь он, конечно, мог бы, если бы пожелал, – и это было бы для него легче достижимо, – посвятить жизнь языку и литературе своей страны. Но он этого не пожелал и не сделал. И в этом одном урок и