жен у аш-Шарания, какого он был роста, писал ли он по таким-то вопросам? Бедный Шмидт, не имевший на это ответа по известным ему источникам, недоумевал и все более заинтриговывался, откуда я набираю материал. Жалея долго его мучить, через неделю я открыл ему одному свою находку. Реакция оказалась именно такой, как я опасался. Под первым впечатлением он хотел взять свою диссертацию обратно и отложить получение степени. Большого труда мне стоило убедить его не делать этого и предоставить Все своему течению.
Диспут чуть-чуть не пришлось отложить по другому поводу: как со мной бывало нередко в важных случаях жизни, за неделю до него я заболел – температура поднялась чуть не до 40°, и я лежал пластом. Шмидт стал опять говорить, что очевидно судьба не хочет, чтобы он защитил диссертацию вовремя. По счастью домашний врач, которому я предъявил ультиматум поставить меня на ноги, хотя бы на один день, дал какое-то, по его выражению „конское“ средство, и я прямо с дивана отправился на диссертацию, как полагалось тогда, во фраке, хотя и взятом напрокат, с каким-то странным ощущением не своего голоса, который я сам слушал, точно говорил кто-то чужой.
Все прошло благополучно. Свою обычную речь „официального“ оппонента я начал арабским стихом: „Учил я его стрелять каждый день, а когда рука у него окрепла, он выстрелил в меня“. Александр Эдуардович, тоже во фраке, смотрел на меня с кафедры, добродушно улыбаясь: единственно он среди всех присутствующих знал, к чему я клоню и о чем будет идти речь. Я не скрыл своей находки, но осветил ее так, как мне казалось правильным для настоящего случая с выделением основных достоинств работы. Любопытные коллеги остались без ожидаемого ими „спектакля“, и диссертация закончилась мирно.
Не все были согласны с моей точкой зрения и не все ее понимали. Одна присутствовавшая на диспуте дама, мало знакомая с обычной процедурой, очень обиделась за нападки на А.Э. Шмидта, как ей показалось, и вслух выражала свое негодование. Александру Эдуардовичу стоило немалого труда впоследствии несколько ее успокоить, объяснив сущность дела. Были и более серьезные недовольства. На другой день в университетской галерее во дворе я встретил своего уважаемого учителя профессора Б.А. Тураева. Он возмущался, как факультет мог пропустить диссертацию, для которой остался неизвестным один из основных источников, и негодовал на меня. Я постарался изложить свою точку зрения, но, кажется, без особого успеха. Я никогда не был сторонником принципа fiat justitia, pereat mundus (да свершится справедливость, пусть погибнет мир), потому что, если мир погибнет, то и справедливость негде будет проявлять. Наука движется живыми людьми и, если не думать о них, то и сама наука может остановиться. Поэтому и теперь, через тридцать лет, мне все-таки кажется, что мы с Шмидтом были правы, и это показала вся наша дальнейшая жизнь. Недаром тогда, когда Александр Эдуардович приезжал в Ленинград из Ташкента, куда он переехал в 1920 году, мы и в 30-х годах часто любили вспоминать, как я нашел рукопись биографии аш-Шарания, как я его поддразнивал своими вопросами, вспоминали и наш маленький заговор, когда я был впервые оппонентом на диссертации, и разочарование некоторых коллег, которые все ждали, кто из нас начнет говорить другому неприятности.
История с находкой рукописи имела свое продолжение. На этот раз судьба несколько поиронизировала надо мной, „чтобы не зазнавался“, как любил говорить один старый провинциальный ученый. Заканчивая свою статью об университетской рукописи в ноябре 1914 года, я выразил надежду, что второй экземпляр вероятнее всего найдется на родине аш-Шарания в Египте. Однако он обнаружился гораздо скорее и гораздо ближе, чем я думал. Как раз в эти годы у меня был в университете один даровитый, очень своеобразный ученик, болгарин, сын кузнеца, с неизбежной фамилией Шишманова. Он отличался большим и тонким литературным вкусом, знал массу языков и в это время очень увлекался моим любимцем – поэтом- философом Абу-ль-Аля, переведя почти полностью цикл его поэм, посвященных „кольчугам“. Многими своими увлечениями он заражал и меня: несколько позднее мы вместе перевели с шведского роман Вернера фон Хейденстама „Эндимион“, действие которого происходит в Дамаске. Когда летом 1914 года он уезжал к себе на родину, я посоветовал ему посмотреть, нет ли арабских рукописей в Софийской публичной библиотеке. Оказалось, что там в отделе под названием „Турската архива“ существовала целая коллекция „Библиотека та на Пазвантоглу“, связанная с именем известного болгарско-турецкого деятеля на рубеже нового времени. Основную массу ее составлял не столько турецкий архив, сколько именно арабские рукописи, в большинстве очень хорошей сохранности. Краткий каталог показавшихся ему наиболее интересными А.И. Шишманов мне и прислал. Велико было мое изумление, когда среди них я нашел еще один экземпляр биография аш-Шарания, составленной аль-Малиджием. Таким образом, памятник, до сих пор не зарегистрированный ни в одном из европейских собраний, неизвестный даже на родине аш-Шарания в Египте, почти одновременно нашелся в двух славянских странах в очень хороших рукописях. Трудно объяснить все такие случайности в истории арабских манускриптов, но, конечно, они будут повторяться еще долго, пока наша наука так мало разработана. Болгария, совершенно неизученная с этой стороны, таит, вероятно, немало неожиданностей. Ведь до сих пор мы ничего не знаем о рукописи географии аль-Идриси где-то в Шумле, известие о которой как-то проскользнуло в одном географическом журнале. И это при том, что хорошие рукописи аль-Идриси во всем мире можно пересчитать едва ли не по пальцам одной руки. А к 40-м годам еще одна рукопись биографии аш-Шарания нашлась, действительно, и в Каире.
3. От Каира до Волкова кладбища в Петербурге (1916-1930)
Больше ста лет назад 22 августа 1840 года в „С.-Петербургских ведомостях“ появилась не совсем обычная статья. „Невский проспект“ для петербуржцев того времени играл особую роль и всем, вероятно, была памятна недавняя повесть Гоголя с посвященным ему названием. Статья начиналась в приподнято- романтическом стиле звучными фразами: „Вы меня спрашиваете, кто этот красивый мужчина в восточном костюме, в белой чалме, с черной как смоль бородою, с живыми полными огня глазами и умным выражением лица, загорелого, – сейчас видно – не на нашем бледном солнце севера. Вы уже два раза встречали его, выступающего гордой поступью, по плитам светлой стороны Невского проспекта, и как непременный член Невского проспекта в хорошую погоду, тотчас его заметили, и непременно хотите знать, кто он“. Автор открывает, что это Шейх Мухаммед Айяд ат-Тантави, только что приехавший „с берегов Нила“ для занятия вакантной кафедры арабского языка в Институте восточных языков Министерства иностранных дел. „Теперь вы можете прекрасно выучиться говорить по-арабски и не выезжая из Петербурга“, заканчивалась статья. Автором ее был молодой тогда ученик арабиста Сенковского П. Савельев, впоследствии известный археолог и нумизмат.
Едва ли многие из читателей „С.-Петербургских ведомостей“ со временем узнали, что через два десятка лет на „татарском“ кладбище у Волковой деревин появилась новая могила с хорошим памятником, на котором была надпись на двух языках – арабском и русском. Русский текст гласил: „Ординарный профессор С.-Петербургского университета статский советник Шейх Мухаммед Айяд Тантави. Скончался 27 октября 1861 года на 50-м году жизни“. Здесь закончился дальний я необычный житейский путь, начавшийся за полвека до того в маленькой деревушке около Танты в Египте.
Каким-то экзотическим цветком промелькнула эта жизнь в старой России, и современникам невольно эта фигура представлялась в романтическом ореоле. Ноты романтики звучат и в статье „С.-Петербургских ведомостей“ и в рассказе одного ученика о том, что, готовясь к переезду в Россию, Шейх „купил в своем племени невольницу, послал ее для образования в Париж и потом на ней женился“. Современники могли хорошо знать его облик по прекрасному литографированному портрету конца 1853 года известного художника Мартынова в альбоме деятелей современной науки. Он помогает нам понять то впечатление, о котором говорит статья „С.-Петербургских ведомостей“. На восточном одеянии оригинально выглядит орден Анны на шее, с которым изображен Шейх на портрете; он сам добродушно посмеялся над этим в своем двустишии:
„Поистине я видел чудо в Петербурге: там Шейх из мусульман прижимает к груди своей Анну“.
Земляки рано потеряли Тантави из виду: даже в конце 80-х годов многие из них не знали, в живых он или нет.
Может быть и для нас, русских арабистов, эта экзотическая фигура предшественника навсегда осталась бы в смутных романтических очертаниях, если бы не его рукописи. Как бывает часто, рукописи сумели лучше современников показать человека. В университетской библиотеке все у тех же светло-ясеневых шкафов я