Владислав молчал; он знал лучше кого-либо иного, что невозможно будет склонить короля к такому шагу. Через некоторое время епископ прибавил:
— Как только проклятие свершится, а лучше до того, уезжай отсюда, княже, удались, беги! Всякое общение с королем, подпавшим анафеме, обрушится на вашу голову, на головы всех, которые будут с ним!
Епископ стоял поодаль от князя, как бы желая показать, что свидание окончено, и он свободен. Но Владислав продолжал медлить, колеблясь между чувством страха и желанием неосуществимого посредничества. Взглянув на стоявшего вдали епископа, неприступного в своем величии, он убедился, что попытки склонить его на милость были бы напрасны. Чем дальше, тем грознее становилось выражение лица и осанки священнослужителя.
— Итак, приговор ваш окончательный? — шепнул князь тихо.
— Свершится так, как я сказал, — ответил епископ, — ибо говорил не я, а устами моими глаголила церковь. Иди, князь, на Вавель, взгляни на взломанные врата церкви и помолись, чтобы Господь Бог не отомстил за оскорбление своей святыни всему роду и нисходящим поколениям.
Владислав схватился за голову и, уже не пытаясь подойти к стоявшему поодаль епископу, медленным шагом удалился.
Король прямо из костела поехал на охоту. Дворовый люд, желая подслужиться, поминутно посмеиваясь, заговаривал о том, как взламывали церковные врата, как одержали верх над бискупом Епископом., как, будто, струсил окружавший его клир. Другие, посмелее, громко угрожали самому епископу, взводили на него клеветы, измышляли бессмысленные сплетни. Неразумные приспешники не замечали, что Болеслав хмурится в ответ на их глумления. Король не отвечал, не потешался над их выходками и даже, по-видимому, впадал в гнев при одном упоминании имени епископа. Легкомысленная молодежь праздновала победу там, где король разумно видел только первый шаг к борьбе.
В тот же день, среди охоты, внезапно, при ясном небе разразилась буря, с вихрем, громом, молнией и градом; а когда кучка болеславцев спряталась под дуб, стоявший на опушке леса, огонь небесный упал с неба и на глазах всех обратил дерево в щепы и воспалил его.
Охота была также неудачная; сокола отказывались взлетать, собаки, точно потеряв чутье, бродили как шальные, зверь невредимо убегал из-под самых ног.
Буривой, сначала издевавшийся, вдруг умолк, а Доброгост, нагнувшись к его уху, прошептал:
— Король сегодня грозен: не вспоминайте про епископа. Верно знает, о чем говорят в народе.
— А что же говорят такое?
— А что сегодня будут проклинать его в костеле.
— Вот велика беда! — откликнулся Буривой. — Мало ль кто кого клянет!
— Ого! — возразил Доброгост. — О таком церковном проклятии ужасы рассказывают… Будто проклятый делается зверем, вильколаком, должен хорониться от людей, иначе ему смерть…
Буривой недоверчиво пожал плечами, но на лицах обоих виден был страх, который они напрасно пытались утаить.
— А кто с ним будет дружить, тем грозит та же участь, — прибавил Доброгост.
— Не тебе бы говорить… — перебил брат.
Пока король с дружиной охотились под Краковом, на Скалке у епископа собралось гостей больше, нежели обычно. Съехавшееся отовсюду духовенство окружало дом и расположилось во дворе усадьбы. На лицах всех лежало выражение тревоги; многие, не скрываясь, плакали и ломали руки. Епископ ходил среди них бледный, молчаливый, но отнюдь не поколебленный боязнью и страхом, охватившими его приближенных. Несколько престарелых прелатов пытались со смирением склонить его к смягчению приговора, но епископ обрывал их или переходил на другие темы в разговоре. Сам же старательно подготовлял все то, ради чего собрал окрестный клир.
На столах лежали развернутые книги… некоторые с любопытством заглядывали в них и пятились со страхом. Наступал вечер, когда все соборяне вошли в небольшой костел на Скалке. На алтаре, как перед всенощной, ярко горели свечи, и медленно плыл в воздухе церковный звон, точно сзывая на молитву. В костеле было сумрачно и тихо, как перед отпеванием покойника. Вслед за епископом все духовенство покорно вошло в ризницу и стало облачаться в праздничные ризы и скуфейки. Епископ надел митру и взял в руки жезл…
Уныло гудел колокол, а люди, привлеченные богослужением в такой необычный час, тревожно, с любопытством, теснились в притворе и в костеле.
Здесь царствовала тишина. Сквозь окна доносилось только щебетанье ласточек и воробьиное чириканье; а последний заблудший в костел луч солнца через какое-то верхнее окошко золотистою тесьмою перерезал пополам внутренность святыни.
У дверей толпа росла; шепотом передавались на ухо друг другу разные догадки, когда со стороны ризницы послышалось шарканье ног, и вошли двое мальчиков-церковников, один с книгою, другой с крестом; позади них шествовал епископ.
Станислав из Щепанова был бледен; осанка была величественна и исполнена достоинства; он все время беззвучно повторял слова молитвы. За ним длинной вереницей шли попарно священнослужители, в рясах, с зажженными свечами, свесив головы на грудь. Они шли, не глядя на народ, точно погруженные в молитву или в горестные мысли. Так дошли они до алтаря и стали, по шесть человек с каждой стороны архипастыря, поднявшегося на ступени амвона.
В эту минуту невидимкою протиснулся в толпу возвращавшийся сам друг в замок и привлеченный роковым предчувствием на погребальный звон колоколов какой-то мужчина, закутанный в темную епанчу. Многие, видевшие его в замке, узнали королевского брата Владислава и стали показывать на него пальцами.
Люди расступались перед ним, но князь уклонился и тревожно высматривал себе место в притворе, где мог бы притаиться незамеченный. Он, видимо, был недоволен, что его узнали, закрывал лицо, высматривал уголок потемнее, а спутнику велел заслонить себя от слишком любопытных взоров.
Колокол продолжал звонить медленно, редкими унылыми ударами и неизменно тянул одну прерывистую, как рыдание, жалобную ноту.
Шепот толпы замолк. Епископ трижды ударил посохом о ступени алтаря и, раскрыв книгу, стал, по- видимому, читать про себя слова молитвы. Потом повернулся лицом к алтарю и гробовым унылым голосом запел: 'Тебе Бога хвалим'.
Все духовенство запело вместе с ним… Странное то было, захватывающее пение. И напев, и слова были те же, но звучали они иначе, по обстоятельствам. Теперь в них слышалось страдание и колебание, терзания души, тревога… Некоторые из священников утирали слезы, голоса их обрывались…
Колокол звонил жалобно, как на упокой. Самый обряд, значения которого толпа не понимала, преисполнял ее ужасом; и хотя предстоящие не знали конечной цели совершавшегося на их глазах священнодействия, они все же чувствовали его грозный, роковой, могучий смысл.
Пение окончилось, и на мгновение вновь водворилась тишина; епископ с той же книгой обратился лицом к пастве. Лик его был грозен, как лик судьи перед произнесением страшного приговора. Даже стоявшие вдали чуяли грозу и невольно напирали друг на друга, пятясь вглубь церкви. Почти весь народ инстинктивно скучился в притворе… И вот, возвысив голос, епископ стал читать торжественно, метая громы:
— Проклят Болеслав, Казимиров сын, король; проклят со всеми сообщниками и советниками; со всеми, которые радовались, видя его деяния; знали о его поступках и не удержали его и не кричали о беззакониях его.
Да будет проклят Болеслав под кровлею своей и во дворе своем, и во граде, и во веси, и на нивах; да будет проклят, когда сидит, стоит и ест, и пьет, работает и спит. Да будет проклят, да не останется на нем живого места, ни здоровой части тела; да будет проклят от головы до ног; да вытечет утроба его, да пожрут черви его тело. Да будет проклят наравне с Ананием и Сапфирой; да будет проклят вместе с Авироном и Дафаном, которых пожрала земля; да будет проклят с Каином братоубийцей. Да будет жительство его обращено в пустыню, а сам он вычеркнут из книги живота. И пусть память о нем сотрется и исчезнет навеки.
Да будет проклят на страшном судище Христовом вместе с дьяволом и ангелы его и пусть погибнет на