Старик смерил его взглядом с головы до ног.
— Эй, разухабистые господа! — вскричал он. — Слово мое такое же короткое, как коротка будет расправа с вами. Король хотел отдать нас на растерзание холопам, церковь Божию не почитал… так вот теперь, ни мы, ни церковь, знать его не знаем! Кто с ним, тот против нас, наш враг! Понимаешь? Если хотите остаться с королем, то вы не братья нам, а изгои: кто попадется, голову долой! Ваше имущество и земли заберем: не достоин владеть землею тот, кто ее не защищает, а идет против своих. Вот что вас ждет… Род отречется от вас, и земля откажется; будете отверженцами и, всяк, кто хочет, может снять вам головы.
— Если сможет! — презрительно, с насмешкой, ответил До-брогост. — Что вам еще сказать? Да ничего. Кому суждено голову сложить, ведому единому Богу; а почему мы поступаем так, а не иначе, про то мы сами знаем. Никто не судья нашей совести, кроме нас самих… Ну, а вы, что скажете еще? — спросил он в заключение.
Крук порывисто вмешался:
— Еще мало?
— Опомнитесь, — мягко продолжал Лелива, — хотя вы отщепенцы, а все же наша кровь. Жаль вас. Ошалели вы, и с вашим королем… И не король он больше…
Доброгост пожал плечами и равнодушно вставил:
— А дальше что?
Крук весь затрясся, взмахнул руками и повернул Доброгосту спину, в знак, что не желает его больше видеть. А Мстислав, запустив обе пятерни в волосы, вырывал их у себя целыми прядями.
Когда все замолкли, Доброгост стал говорить, постепенно набираясь храбрости и раздражаясь:
— Одно только скажу вам: ни короля, ни нас так легко не одолеете, как вам сдается. Много еще прольется крови, много! Вы на свои рассчитываете силы, король также. Вы приведете чехов, он Русь и венгров. Будет то же, что при Казимире: сначала погнали короля из королевства, а потом на коленях умоляли его вернуться: за что королю любить вас? Не за то ли, что вы выгнали его отца? Чья то была работа, как не ваша? А теперь гоните, чтобы самим королевствовать с епископами! Попробуйте!.. Король не уйдет по доброй воле, как Казимир. Тот был другого закала, прогнать его было легче. А Болеслав, хоть и под клятвой, не поддастся: он кремень. И народу с ним довольно будет: от вас оборонится… Вы грозите поснимать нам головы… не знаю, что-то будет с вашими.
Лелива слушал не перебивая.
— Ну, ну… полегче! — молвил он. — Лучше нам с ксендзом да с попами, чем под королевской розгой, наравне с рабами да с холопами.
У всех от перебранки разгорелись лица. Договариваться было не о чем; поневоле стали поносить друг друга, лаяться и угрожать.
Доброгост окинул взором своих противников, повернул им спину и пошел к выходу. У дверей он еще раз обернулся к Одолаю.
— Земно кланяюсь отчичу! — сказал он.
— Знать вас не хочу! — крикнул старый. — Рыжий пес тебе отец. Слышишь… убирайся вон!
Доброгост ушел, напутствуемый смехом остальных. Все в нем кипело. У порога он вздохнул свободней. Здесь поджидала его старая Тыта.
— Зачем вы здесь? — спросила она. — Я признала вас по голосу. Старый зол на вас; бранился!
— Что поделаешь! Я приехал по его же приказанию; а он при посторонних, да с их же помощью, стал меня бесчестить. Будь здорова, тетка милая; верно, что ноги нашей больше здесь ни в век не будет. Пришла беда, прогнал нас дед. Будьте здоровы!
С этими словами Доброгост вышел за порог и обернулся взглянуть на старое, родимое, мирное гнездо, которое бросал навеки, изгнанником. Тяжко ему стало, но изменить случившегося он не мог,
— Будь, что будет! — молвил он в душе.
А старый Одолай, лежа в своем углу, ворчал:
— Наша кровь! Собачий сын! Голову подставит, а волюшку сломить не даст! Не возьмешь их, ни мытьем, ни катаньем! Наша кровь!
Доброгост уже садился на коня, когда вышел из дверей Мстислав. Ему также нечего здесь было больше делать: надо было ехать дальше, разносить по краю призыв к мести.
Доброгост дал ему уехать первому, а сам вольным шагом двинулся в обратный путь, на Краков.
Когда Доброгост выезжал из замка, там шел пир горой, когда вернулся, застал его в полном разгаре. Было шумно, людно, и стоял гул от голосов и песен.
К королю съехались гости из Руси; он принял их радушно, обрадовавшись хотя бы и чужим. Два дня подряд продолжались игрища: скакали взапуски, метали копья, стреляли из луков. Король раздавал награды и приказал Христе, разряженной в пух и прах, сидеть вместе с придворными девушками королевы, любоваться, петь и поддерживать веселье.
Попав в самую гущу горланившей толпы, Доброгост, после ряда перенесенных мытарств, был неприятно изумлен, видя, как мало думает король о своих делах, как свысока пренебрегает тем, что ему грозило, как старается не обращать внимания на тяжесть надвигавшейся беды. Доброгост чувствовал, что не время пировать. То, что он видел и слышал по пути, окрестности, по которым проезжал, люди, которых повстречал, все говорило, что страна готовится принять сторону епископа против короля. Простой народ, если б даже и примкнул к Болеславу, имел мало значения; из земских людей почти никто не держался короля; рыцарство, в лице лучших и наиболее многочисленных его представителей, отшатнулось еще со времен Киевского похода.
Между тем король пренебрегал опасностью и, чем она становилась очевидней, тем более бравировал и делал вид, что ничего не замечает.
В этот вечер в замке было еще шумнее, нежели обычно. Пировали и во дворе, и на валах, чтобы всем было видно, как мало беспокоит короля затеянная смута. Из погребов выкатывали бочку за бочкой, а городская и подгородная чернь, хотя знала, что епископ возбраняет общение с королем, не могла противиться соблазну наесться и напиться.
Простой народ всегда льнул к королю, видя в нем защитника; церковное проклятие было для него чем-то непонятным, а в вере он был не крепок. За отсутствием земских людей и рыцарства, место их за столами заняли холопы. Многих, ради благопристойности и в посмеяние, король велел одеть в богатые одежды: они, как хмель, ударили им, вместе с медом, в головы.
Вся эта чернь, которая лезла в побратимство и держалась на равной ноге с королевскими придворными, была последним очень не по вкусу; однако никто не смел сопротивляться. А когда зашумело в головах, вся неотесанность и дикость черни выплыла наружу, и пир обратился в необузданную оргию, оскорбительную для королевского величия. Те, которые вчера щеголяли в лохмотьях, а сегодня, одетые в шелка, наелись и напились до отвала отборнейшими яствами и питиями, теперь, утратив сознание действительности, вообразили себя царьками…
У них вскружились головы.
Болеславцы, тесным кольцом стоявшие вокруг короля, гневным взглядом следили за безумством черни, но король смеялся и подстрекал наиболее зазнавшихся, раздавая направо и налево титулы и звания ненавистного ему дворянства, бросая их в толпу, как бросают кости грызущимся собакам.
Одного из босяков король нарядил в епископские ризы, напялил на него ушастую шапку вроде митры, а в руку дал посох с закрученной спиралью рукояткой. Он сделался мишенью всяческих насмешек, а сам стал откалывать разные бесстыдные выходки.
Видя, что можно и клеветать, и кощунствовать, чернь перестала стесняться и громким смехом приветствовала наиболее резкие выходки. Притом никому не было пощады.
К этой забаве как раз подоспел Доброгост; он вмешался в толпу, когда мещанин Сорока, на которого напялили шитую епанчу, шлык и цепь, глумился над рыцарством, поносил их жен и семейные очаги.
— Эй, ты, буженинский панок, — кричал пьяный, — а где твоя женка? Высоко взлетела белая пташка, ой высоко! Села на золотую яблоньку, а ты за ней шлеп-шлеп по грязи и увяз по колена!
Христя, слыша остроты хама, краснела, закрывала руками лицо, и слезы, лились у нее из глаз. Стыдно ей стало, может быть в первый раз в жизни, что имя ее так трепали на людях, в ее присутствии… но король, смеясь, глядел на Христю и подстрекал говорившего.