со светом, он уже решительно не боялся, не желал и почти презирал его. Подобное выражение иногда сообщается человеку после употребления горячих напитков. Резкие морщины на лбу, загорелые от солнца щеки, кожа, загрубевшая от воздуха, ветра и непогоды, — все это не сделало его лица простым и обыкновенным. В самой многолюдной толпе оно обратило бы на себя внимание и поразило бы своей красотой. Костюм ничем но отличал его от простого крестьянина или бедного земледельца: на ногах у него надеты были липовые лапти, на плечах — чистый серый армяк, подпоясанный красным кушаком, а жилистая шея окружена была немного запыленной оторочкой полотняной рубашки. За поясом в мешочке бренчали нож, огниво и кусок тонкой проволоки, а наверху торчала глиняная трубка с коротким деревянным чубуком. Войдя в комнату, старик смерил глазами обоих молодых людей, потом, как бы силясь припомнить что-то, наконец оглянулся, чтобы найти стул. Хозяин проворно нашел его, гость сел и, не говоря ни слова, вынул свою трубку и начал тихо накладывать ее, бросая взгляды по комнате.
В движениях гостя не замечалось ни малейшей неловкости, в лице — никакого следа беспокойства. Раскланявшись с самым немым равнодушием и сев на место, он закурил трубку, немного развалился и начал пускать клубы дыма.
Юлиан не спускал с пришельца глаз и сгорал от любопытства скорее узнать: что это за человек, потому что из-под армяка виден был человек хорошего воспитания, но спросить о нем Алексея он не решался.
Дробицкий, как бы угадав желание друга, обратился к гостю и начал разговор:
— А что, пане граф, сегодня жарко?
— Чертовски жарко, — отвечал старик. — Уж я порядком утомился, идя в ваши Жербы, но это мне здорово…
— Пришли пешком?
— Разумеется, ведь ты знаешь, что своих лошадей я не держу, а садиться на чужой воз терпеть не могу.
Карлинский слушал. Его поразил графский титул, и он ломал голову, желая угадать: кто это такой, и ничего не мог припомнить похожего на вероятие… Не имея сил удержаться от любопытства, он шепнул товарищу:
— Отрекомендуй меня.
— Мой сосед и товарищ по университету, Юлиан Карлинский. — произнес Алексей, подходя с ним к старику.
Последний привстал, протянул свою широкую руку и склонился немного на бок.
— Граф Мартин Юноша! — прибавил Алексей. Юлиан ничего не понял.
— Я люблю молодых людей и рад познакомиться с вами, — произнес граф. — Может быть, пан никогда не слыхал обо мне? Но я хорошо знал твоего отца… Хорунжича, не правда ли?.. Он был женат на Текле Гелминской… Гм, гм, старые вещи! Мы вместе были в Париже, во Флоренции, на берегах Рейна…
Юлиан с самым напряженным вниманием всматривался в старика, одетого в армяк, но трактующего о Париже и Флоренции. Граф заметил это.
— Видно, никогда не слыхал о старике Юноше, если так пристально смотришь на меня?
— Признаюсь, пане граф, первый раз встречаю вас и слышу такую фамилию…
— И это представляется тебе очень странным? Но погоди, поживи подольше, увидишь не одно подобное чудо: пана в сером армяке и крестьянина в бархатах. Ludit in orbe Deus. Вот человек жил да жил, целые шесть десятков лет оставил за собою и дожил до армяка… не от крайности, потому что я, может быть, нашел бы средства наряжаться не хуже других и своим панством пускать всем пыль в глаза, а с доброй воли…
Старик пустил клуб дыма, склонил голову и вздохнул:
— Приходится объяснить тебе, пане Карлинский, этот армяк и лапти. Надо рассказать хоть часть своей истории, чтоб ты не глядел на меня, выпуча глаза. Знаешь Переверты? Это поместье из тысячи душ в десяти милях отсюда, я отдал его в приданое моей дочери.
— Супруге пана Изидора? — воскликнул Карлинский.
— Моей Марысе! — отвечал старик с улыбкой. — Марыся в кружевах и бриллиантах, а Юноша в армяке… Благородное детище! Она не дала бы мне ходить так, если б не моя воля и собственная охота… потому что, почтеннейший, в таком положении мне гораздо лучше. Я много жил, много прожил и наконец убедился, что самая лучшая жизнь — простая, меньше потребностей, а больше свободы, немного прислуги, а прихотей, если можно, ни одной. В молодых летах и у меня так же кружилась голова, как у прочих людей, после родителей я получил несколько миллионов, прекрасное имя и бешеный темперамент, я бросился в свет, точно в воду… успевал быть везде: и за границей, и дома, и с прекрасными паннами наших времен, а теперь дряхлыми бабами, и за игорными столиками, и в самых лучших обществах, где только можно было вкусить жизни из новой бочки. Пресыщенный одним напитком, я жаловался не на себя, а на то, чем утолял свои желания, шел в другую сторону, блуждал, боролся, мучился, безумствовал, но, покрывшись сединами, наконец опомнился… Опыт научил меня, что все люди повреждены… Мы воображаем, что в другом месте нам лучше, что там живут иначе, что цвет платья, либо вкус кушанья составляют счастье и спокойствие, но все это выходит чистейший вздор!.. Люди, прости Господи, с ног до головы все созданы из одной глины, жизнь везде одинакова, гораздо безопаснее там, где меньше потребностей и где упадок не так страшен… Потому я добровольно решился испытать самую простейшую жизнь после самой роскошнейшей, и теперь мне так хорошо, что не хочу переменять своей жизни на другую… Я поселился в хате, в собственном лесу, простая женщина варит мне кушанье, охочусь, курю трубку, отвык от всего, без чего человек обойтись не может, даже отвык от салона, где прожил больше половины жизни, и поверь, почтеннейший, в теперешнем положении мне очень хорошо…
Юлиан слушал с переменными чувствами удивления и недоверчивости.
— И вам, пане граф, ничего не стоило вдруг переменить таким образом жизнь свою?
— Как не стоило? — воскликнул старик. — А для чего нам дан разум? В великолепных чертогах мне пришлось бы умереть с тоски, я начал терять силы, глупые мысли стали крутиться в голове моей, и я едва не женился другой раз… потом я стал хворать, стариться… Наконец однажды сказал себе: прочь шлафрок и перины! Начнем трудиться, бороться с нуждами и недостатками!.. Я возродился, и жизнь уже не тяготит меня. Сначала было тяжело: изнеженное тело просилось на подушки, желало разных разностей — то итальянского шоколаду, то английских соусов, то французской горчицы, я посадил его на хлеб да на воду, на молоко да галушки, не скоро производилась перемена натуры, но я таки переделал ее и теперь очень доволен.
— Это прекрасно. Теперь позвольте спросить: вы не грустите о прежних обществах?
— Долго пришлось бы трактовать об этом предмете… но почему и не поговорить? От книг я не отрекся, почти каждый день вижусь с дочерью, равно я не отрекся и от того, что знал и до чего дошел, подобно всем людям, сбирая по свету пустые сведения, маленькие истины и большие заблуждения… но, поверь, в столкновении с простыми людьми, равно как в сближении с природою, я приобрел несравненно более, и это именно освежило меня… Конечно, мы знаем, понимаем и составляем разных предположений гораздо больше, чем простой народ, и собственно потому, что в нас сильнее работает мысль в одном лишь умственном направлении, но… как огромно это 'но'!.. Мы живем в совершенном разрыве с природою и человеческим обществом и заперлись в тесных пределах, среди которых сотни тысяч людей из множества данных составляют постоянно отменные друг от друга casse-tetes… Мы не заглядываем в вечную книгу мира, в живое общество, в дела Божии, ничего не черпаем из преданий, а всему учимся из книг, пишем книги также из книг, делаемся умными и благородными тоже при посредстве книг и, наконец высосав из них всю эссенцию, пьем десятую воду на киселе… Христос и Апостолы были люди не книжные, а между тем возродили мир, и будьте уверены, что если последует новая эра, мы возродимся не суесловною библией мормонов, не печатными теориями, не философиями, а живым словом. Простой народ не знает наук, но видит, чувствует, обогащается опытностью и прямо выражает истинное свое человечество, тогда как мы большей частью бываем только фальшивыми учеными… Для нас, цивилизованных людей, часто грубость народных обычаев, наивность языка и простота мыслей представляются достойными презрения, а между тем во всем этом жизни и правды несравненно больше, чем у нас… Придет время, когда девяносто девять частей книг надо будет сжечь и довольствоваться только остальными…
Старик замолчал.