Заслуженное кровью богатство, знатность, блеск — все обратилось нам во зло, одно или два поколения изменили надлежащее направление целого класса, который, впрочем, не может оставаться бесполезным наростом общества, а должен и обязан быть живым его органом. Между тем мы стали выродками, существами бесполезными, людьми без всякого значения и живущими на свете для одного только наслаждения жизнью… Все это я так же хорошо понимаю, как и ты… и скорблю над таким положением вещей. Крики против аристократии, над которыми смеемся мы все, если они летят из уст сумасбродных болтунов, имеют, впрочем, причину и значение, эти проповедники не сами выдумали их, а только повторяют, однако в них заключается упрек справедливый: из рыцарей, учредителей орденов, посланников, героев мы стали мертвой частью лениво догорающего общества. Избыток и нега добивают нас испарениями, которые, подобно запаху цветов, усыпляют, производят головокружение, отуманивают чадом и морят…
— Все это совершеннейшая правда, — прервал Алексей, — но если ты так хорошо знаешь болезнь, ужели не найдешь от нее лекарства?
— То, что сделали столетия, невозможно переделать одному человеку и в одну минуту. Житейские условия изменились, со временем изгладятся следы веков прошедших — и аристократия возродится, но нелегко и не скоро. Теперь убивают нас бессилие, изнеженность, роскошь и отсутствие цели в жизни.
— И это правда, — сказал Алексей, — но вы легко нашли бы цель, если бы хотели трудиться…
— Мы не привыкли трудиться… Мы только наслаждаемся и, подобно пьянице в запое, постепенно умираем от напитка, не умея воздержаться от него…
— Цель ваших предков, водивших войска к бою и проливавших кровь свою, была совершенно другая. С того времени изменились и условия, и свет, и все. Вам предстоят теперь другие завоевания, и вы обязаны быть полководцами. Это приобретения разума, это области познаний, а более всего возбуждение деятельной христианской нравственности, потому что мы довольствуемся только ее мертвой буквой и ограждаемся ею от упреков язычества, нисколько не оставляя заблуждений последнего. Каждый класс людей имеет свое предназначение и поприще для деятельности в общественной машине. Теперь вы составляете лишь бесполезную частицу в этой машине, сделанную из прекрасного металла, но недействующую, поврежденную…
— Да, я все это понимаю по-твоему, — сказал Юлиан, — но могу ли быть апостолом? Посмотри на меня: где силы для начатия новой жизни?
Оба друга вздохнули.
— Знаешь ли что, милый Алексей? — рассмеялся Юлиан, закуривая новую сигару. — Теперешний разговор наш как нельзя живее напомнил мне университетские годы, когда за стаканом чая мы преобразовывали свет, в одно мгновение перелетали с земли на небо… пускались в самые серьезные рассуждения насчет человеческих обществ и насчет религии… О, золотое было это время!
— Истинно золотое, но оно уж никогда не воротится…
— Помнишь ли ты Петра?
— А ты не забыл Игнатия?
— Что-то сталось с хорошенькой Маней?
— О, как гадко состарилась!
— А профессорша З… умерла!
— Как-то поживает благородный наш Капелли?
— Что делают бесценные Я… и К…?
При этих словах вдруг вбежал полуодетый слуга Юлиана и очень испугал друзей бледным лицом своим и поспешностью, с какой влетел в комнату.
Увидя вбежавшего слугу, Юлиан проворно вскочил с кровати, побледнел и схватился за грудь, потому что встревоженное сердце болезненно забилось в ней, потом устремил глаза на Савву и, предчувствуя что- то необыкновенное, ожидал только: какая весть поразит его.
— Что это значит? Что случилось? — воскликнул Юлиан…
— Да, пане… из Карлина!
— Из Карлина? — перебил Юлиан. — Кто? Зачем? Что случилось там?
— Еще ничего не случилось, пане! — сказал Савва. — Но говорят, что там занемог кто-то.
— Да кто же приехал из Карлина? Говори проворнее!
— Изволите видеть, пане… мы с Грыцьком стояли себе в воротах и курили трубки… вдруг…
— Да говори живее! — вскричал Юлиан с нетерпением и со сверкающими глазами.
— Вдруг… глядим… что-то белеется и в одноколке мурлычет, как будто Самойло на крестьянских лошадях, да и летит прямо по большой дороге. Я стал кричать, он остановился и говорит, что едет в местечко за доктором…
— Кто же занемог? — перебил Юлиан. — Говори — кто?
— То есть, изволите видеть, пане… вчера, когда уже нас не было, приехала старая пани… и, говорят, больно захворала…
— Моя маменька, моя маменька! Запрягать лошадей! — кричал Юлиан. — Укладывать вещи!.. А Самойло пусть летит в местечко…
Волнуемый чувствами, Юлиан в первую минуту вскочил с кровати, но тотчас же начал дрожать, холодный воздух неприятно пахнул на панича, и он взглянул на окно, сквозь которое виднелась черная ночь с дождевой тучей, с ветром и бурей. Алексей уж был на ногах.
— И ты встаешь? — спросил Юлиан.
— Не знаю, можешь ли ты положиться на своего Самойло, притом доктор Гребер, может быть, занят, либо придется искать его, прикажу запрячь лошадей и полечу за ним сам…
— О, какой ты благородный, какой бесценный! Я не смел просить тебя, но ты угадал желание моего сердца!.. — воскликнул Юлиан. — Извини меня и прими искреннюю мою благодарность…
Пока Савва сбирал вещи своего пана и приготовлял ему платье, Алексей, вымывшись холодной водой и встрепенувшись, в одно мгновение оделся, побежал на двор, разбудил Парфена, помог ему запрячь лошадей и потом пришел только проститься с Юлианом.
— Как я должен поступить с Гребером? — спросил он, подавая руку лениво одевающемуся и печальному товарищу. Бледное лицо и дрожавшие руки Юлиана ясно обнаруживали ослабление по случаю бессонной ночи и внезапного волнения.
— Возьми почтовых лошадей и привези его в Карлин, — отвечал Юлиан, — и, главное дело, скорее… наконец, распорядись, как знаешь, но непременно привези доктора. Моя маменька только и верует в одного Гребера, хоть я, говоря искренно, не очень люблю его… Так найди, пожалуйста, Гребера и приезжай… сам я полечу прямо домой. Какое же счастье, что мы встретились!.. До свидания!.. До свидания!..
— Но смотри, чтобы и тебе самому не понадобился доктор! — прервал Алексей с участием, видя, что Юлиан дрожал и почти совсем потерял силы.
— Это ничего, решительно ничего, — сказал Юлиан с улыбкой, — нервы женские… самая малейшая безделица валит меня с ног, но одна минута отдыха поправит… поэтому обо мне не беспокойся… Правда, езда ночью, по здешним дорогам и в такую погоду, будет тяжела для меня, но я больше всего беспокоюсь о маменьке.
Не теряя времени на продолжительное прощание и увидя в окно уже готовую свою повозку, Алексей закутался в бурку, закурил коротенькую венгерскую трубку, от запаха которой Юлиан закашлялся, и приказал живо ехать в местечко… По большой дороге до этого местечка было с небольшим десять верст, а до почтовой дороги нужно было проехать только одну худую плотину, да небольшое пространство размокших песков и глины… Парфен стегнул лошадок, непривыкшие к кнуту, они понеслись во весь опор и потащили за собой легкую бричку, точно шарик. Алексей ехал задумчивый и печальный, в голове его мешались мысли, пробужденные воспоминаниями.
'Еще вчера я быль спокоен, равнодушен и так глупо счастлив! А сегодня? О, надо же было мне случайно встретиться с Юлианом, надо было начать с ним разговор, чтобы воскресить в себе умершие мысли и чувства. Обстоятельство, по-видимому, самое маловажное, но я долгое время буду сам не свой… столько сожалений пробудилось в голове, столько погребенных надежд воскресло в сердце! Бедные мы люди! Нет, ни за что не поеду в Карлин: там я поневоле рассеюсь, обленюсь, а на это у меня нет времени, отправлю доктора Гребера и поспешу домой, ведь я не слишком нужен в Карлине… Но, ах, что вышло из