неизвестной мне рукой.
— Что же вы советуете? — спросил барон.
— По крайней мере несколько дней, из предосторожности, сидеть тихо. Барон пусть уедет к родным, а вы, пан Лузинский, чаще появляйтесь в городе. Кажется, панны советовались с доктором Милиусом, чтоб велел старика графа для лучшего присмотра перевезти в город; по-видимому, доктор или не посоветовал, или на этом не настаивал.
Мамерт вздохнул.
— Бога ради, господа, как можно осторожнее! — продолжал он. — Если дело выяснится преждевременно, все погибло.
Заговорщики молчали с минуту.
— Однако же, по-моему, — отозвался барон, — не мешало бы сделать некоторые приготовления.
— Разве такие, которые не возбудили бы ни малейшего подозрения.
— Я завтра рано должен явиться переодетый к беседке, — шепнул Лузинский. — Мне необходимо переговорить с графиней Изой. Она знает об этом.
— Знает? — подхватил Мамерт с удивлением. — Каким образом?
Когда ему рассказали о поездке Богуня, он мрачно задумался.
— Это нехорошо, — сказал он, — а завтрашнее утреннее свидание…
— А как, по-вашему, оно опасно? — спросил Валек.
— Все теперь опасно, — сказал со вздохом управитель. — За панной выйдет служанка в качестве шпиона. Будут знать, что она разговаривала у беседки с каким-то человеком, и…
Мамерт схватился за голову.
— Если вы не советуете мне идти… — начал Валек.
— Не могу ни советовать, ни отговаривать, и не знаю, что делать, — прошептал Клаудзинский. — Говорю только одно — необходима крайняя осторожность, а иначе погибну я и пропадут все проекты.
Подобные рассуждения не привели ни к чему; было очевидно, что кто-нибудь донес о женихах, в особенности, о бароне.
После этого разговора, из которого невозможно было узнать решение управителя, ибо последний как будто колебался, а более трусил, заговорщики разошлись: Мамерт в Туров, и барон с Лузинским в дом Богуня.
Войдя в свою комнату, Валек стал обдумывать: идти ли ему завтра на свидание, или нет?
И он задумчиво ходил по комнате. В это время хозяин, которому очень приходились по вкусу затеваемые приключения, сам принес полный крестьянский костюм, подобранный по росту, от сапог до шляпы.
Лузинского тоже занимал поэтический маскарад, но когда он вспомнил дю Валя, Люиса, когда начал предполагать, что может быть засада и что эти господа способны на насилие, — он струхнул. Он положительно не имел отваги и был храбр только там, где можно обойтись без этого. Он, однако же, обнял хозяина.
— Теперь, мой добрый Богунь, — сказал он, — я вижу всю смелость моего поступка. Клаудзинский уверяет, что надзор чрезвычайно усилен, ну, что если… Не дашь ли ты мне револьвер?
— Охотно, очень охотно! — воскликнул Богунь. — Хотя и имею надежду, что не дойдет до этого.
Лузинский задумался.
— И еще мне пришла одна мысль, — сказал он наконец, — не лучше ли было бы мне поехать к беседке верхом, на случай если будет погоня?
Богунь страшно расхохотался, что оскорбило несколько Валека, который, однако же, сам вскоре рассмеялся.
— Милый мой Валек, ты не создан для этого: ты можешь быть очень храбр за столом, но тут не хватит у тебя ни ловкости, ни отваги. Здесь нужен человек, положим, и глупее, но совершенно другого сорта. Поэтический гений тут ни при чем. Извини и не сердись, пожалуйста. Мне очень жаль тебя, потому что придется порядком измучиться. Ступай смело за бароном — тот, конечно, сумеет лучше распорядиться.
Самолюбие не позволило Лузинскому признаться, что приятель был прав.
— Ну, — сказал он, — ты уж так слишком не заботься обо мне.
— И ты предполагаешь непременно отправиться завтра на свидание?
— Пойду.
— Признаюсь, что не без боязни думаю об этом приключении.
Лузинский тоже робел, хотя и не сознавался, но нельзя было отказаться и явиться трусом в глазах женщины.
Богунь дал ему револьвер, готов был дать и лошадь, но когда оказалось, что для выдержки роли следовало ехать без седла, Лузинский предпочел лучше ввериться собственным ногам, будучи убежден, что конь сбросил бы его при первом прыжке.
На другой день в три часа утра герой наш был уже разбужен, и через час начал облекаться в крестьянскую одежду, которая нравилась ему в поэтическом виде на картинках, но в действительности не представляла ни красоты, ни удобства. Рубашка была необыкновенно груба и казалась какой-то щеткой на теле, сапоги страшно широки и тяжелы, в особенности, на случай бегства, шляпа сползала на глаза. В заключение, когда он посмотрел в зеркало, то нашел себя очень некрасивым и вздохнул, подумав, что должен представиться графине в таком непривлекательном виде.
Но как бы то ни было, а идти надо было, и крестьянин отправился по знакомой дороге. Утро было пасмурное, воздух знойный, одежда тяжелая, дорога трудная, и малейший шорох пугал беднягу.
Перелезать через забор в новом уборе показалось ему тоже гораздо труднее, нежели в первый раз. Наконец, усталый, очутился он на плотине, ведшей к парку и беседке. Издали в ней видны были только закрытые окна, но вокруг ни души. С трепетным сердцем подойдя к окнам, на которых опущены были занавески, Валек выбрал себе скрытное место в кустарниках, откуда видна была беседка, и уселся ожидать, пока появится женская фигура.
В подобном положении минуты кажутся часами, часы годами. Он упорно смотрел на зеленые жалюзи, которыми завешены были окна. Между тем туман поднимался, небо заволакивалось облаками, а солнце, показывавшееся иногда из-за туч, парило, как в полдень. Оно уже довольно поднялось над горизонтом, а со стороны сада не замечалось и признака жизни. Валек сам не знал, ожидать ли ему дольше, или возвращаться домой. Он не был уверен — захочет ли выйти графиня и будет ли в состоянии исполнить это безнаказанно.
В то время, когда он обдумывал свое действительно трудное положение, раздался шорох; Валек взглянул на окно, но вместо личика, которое Лузинский увидел бы с удовольствием, он встретил с тревогой усатую физиономию дю Валя, который стоял в окне, потягивался и зевал страшным образом.
Судя по измятой одежде, казалось, что француз для прохлады провел ночь в беседке. Он осматривал местность вокруг. Хотя Лузинский и был почти уверен, что его француз не может увидеть, однако испугался, и, убедившись, что уж нечего больше ждать, подумывал о возвращении. Но это было нелегко, ибо кусты, окаймлявшие плотину, имели промежутки; а идти канавой было и мокро, и трудно пролезать сквозь заросли.
Дю Валь, как бы назло, обратившись лицом к плотине, уже не двигался, уперся в бока руками и мечтал о чем-то. Через несколько времени он начал насвистывать какую-то песенку, потом уселся на стуле у окна и, казалось, намерен был так остаться до полудня, ибо, как видно, не имел никакого занятия.
Лузинский проклинал собственную смелость, но делать было нечего; он сидел, боясь даже пошевелиться, ибо находился так близко от беседки, что малейший шорох мог изобличить его.
Он только имел возможность изучить физиономию француза, который был еще довольно красивый, плечистый, сильный мужчина.
Вдруг кто-то окликнул дю Валя; Валек услышал только звуки чьего-то голоса, хотя сам и не мог разобрать, а француз засмеялся, потом раскрыл полуотворенное окно и подвел к нему графиню Изу.
Иза с улыбкой посмотрела на плотину, сказала что-то французу и с настоящей женской смелостью, разговаривая с ним, вынула платок, стряхнула его за окном, и из платка упала записка на дорогу. Лузинского