В таких поучительных разговорах прошел вечер. Вацлаву для устройства новой жизни нужно было ехать в Житково, и на другой день, получив от графа нужные бумаги, он собрался уже в дорогу, но почувствовал себя дурно. Ксендз Варель не пустил его; вынесенное волнение, перемена судьбы и беспокойство свернули его на ложе болезни, с которого поднять его суждено было молодости.
Ксендз Варель с заботливостью матери остался подле больного, старательно ухаживая за ним и не покидая его иначе, как для исполнения только самых необходимых обязанностей своего сана. Тогда его заменяла почтенная Дорота, старушка добрейшей души, но ворчунья, которая не раз надоедала и самому Варелю своими выговорами и проповедями и не скупилась на них и в отношении к больному.
Смолево было недалеко от Вулек, а Курдеш считался большим приятелем Вареля; почти каждый день старый воин посещал ксендза, заботясь потихоньку о его нуждах; об этом знали только Курдеш и Дорота; Варель, разумеется, не принял бы этих постоянных пожертвований; но постоянно занятый делом, он и не догадывался, откуда все являлось.
Здесь старый шляхтич встретился первый раз с Вацлавом и, заметив, что ему, несмотря на все старания ксендза, было тут не совсем-то хорошо, предложил перенести больного к себе в дом, ручаясь, что Бжозовская и Франя сумеют за ним ухаживать. Напрасно сопротивлялись и ксендз Варель, и даже Дорота: домик священника был, очевидно, сыр, врач жил недалеко от Вулек, все, казалось, как нарочно говорило в пользу перемещения больного. Заложили бричку и перевезли Вацлава в знакомый уже нам домик.
Известие об этом сначала заставляло призадуматься Бжозовскую, потом несказанно ее обрадовало; между многими у Бжозовской была одна слабость: ей все скоро надоедало, и тогда нужна была новость; сверх того, узнав, что больной был граф и одной же фамилии с Сильваном, Бжозовская сказала сама себе: «Гадание! Гадание! Кто знает, что тут кроется: карты соврать не могут!»
Она стала допрашивать, какой наружности Вацлав, сколько ему лет, какие у него глаза, волосы и т. д. Следствием этих расспросов были прорицательские размышления.
Для Вацлава прибрали комнатку и уход за больным поручили, разумеется, Бжозовской, которая взялась за это с большой радостью; Франя только из окна увидела бледное лицо больного, когда он высаживался у крыльца и входил в комнатку, по соседству с комнатой Франи.
Он не был уже болен опасно; удачное леченье остановило болезнь в начале; осталась слабость и то переходное положение, которое разделяет здоровье от страдания. Вацлаву не позволено было только выходить и выезжать.
Около графа Дендеры также собирались созванные медики, глубоко задумываясь над причиной и названием болезни, которой causa proxima была от них скрыта. Каждый из этих господ имел какую-нибудь любимую болезнь, которую видел везде и во всем, отыскивал ее симптомы у графа и найденные определял по-своему. Каждый предлагал лучший способ лечения; но так как сама болезнь указывала нужнейшие средства, то на них и соглашались все без споров. Из трех присутствующих врачей, как это часто бывает, тот, который говорил громче, распоряжался хуже всех, но самоуверенно заговаривал своих сотоварищей и умел незнание свое прикрыть шарлатанством, — одерживал первенство: скромная заслуга, не умеющая говорить о себе и за себя, всегда остается в тени, самохвальство идет вперед.
Граф, несмотря на то, что попал в руки шарлатана, некоего пана Штурма, известного в окрестности тем, что он лечил как кто хотел: гомеопатией, алопатией, гидропатией Присница, электропатией, Леруа, Мориссоном, и поддерживал этот эклектизм ловко сшитой системой, несмотря на самое нелепое лечение, граф поправлялся, благодаря своим силам, главным условиям здоровья, без которых не может ничего сделать никакая медицина. Пан Штурм, который по обыкновению своему рассказывал всем, что болезнь чрезвычайно опасна, приписывал, разумеется, себе чудесное спасение пациента. Как во многих болезнях, приплеталось и то, что перед тем долго таилось или отзывалось понемножку, то все это увеличивало болезнь, затемняя главные симптомы побочными. По мере того, как граф поправлялся, мысль об ужасном положении, в какое он становился, о стыде, который он перенес, о разорении, которое ему грозило, тревожили его более и более. Нужно было заплатить кредиторам, отдать Вацлаву и остаться с весьма немногим. Тяжело было решиться на это графу, привыкшему к роскоши и барству. Мысль женить Фарурея на дочери, утешала его несколько; надо было успокоить кредиторов и особенно уломать ротмистра Курдеша, которому отдать двухсот тысяч не было никакой возможности. После долгих, бессонных ночей размышления и соображений оказалось необходимым призвать на помощь Сильвана. Сильван, со своей стороны, также мечтавший о ловле невест, явился на зов отца, но равнодушный, надутый и недовольный.
Граф лежал на кровати бледный, только глаза, блестящие огнем жизни, обнаруживали внутреннее волнение. Страшно изменившийся, исхудалый, с провалившимися щеками, сухой и со сморщившеюся рукою, с измятым лицом, лежал он на подушках, сгорбленный и задумчивый. Вид этой фигуры не произвел на Сильвана впечатления, какое должен бы был произвести; вид страдания был неприятен его холодному сердцу, но не возбуждал в нем участия.
Он развалился в креслах, зевнул и спросил:
— Ну, как вы себя чувствуете, граф?
— Лучше, лучше, — ответил тот живо, — но я должен думать, и эта мысль убивает меня… а думать надо… Надо подумать о себе, иначе может быть худо. Ты не знаешь, в каком положении наше имение: разорение, бедность грозит нам!
— Напротив, я догадываюсь об этом и потому-то и решился, пока есть время, подумать о себе.
— Вот именно над этим-то и я тружусь, — сказал старый граф.
— А, так я вас слушаю! — произнес Сильван, кланяясь насмешливо.
— Ты должен спасти нас; мы держимся еще вымоленным и выработанным мною кредитом. Не могу и не должен скрывать от тебя: с продажей Сломницкого поместья начались наши несчастия… Замужество бабки вашей — сумасшествие! Глупость!.. Этот племянник… (прибавил он тише), долги… все это отнимает у нас и имение, и надежды. Если и кредиторы еще вздумают вдруг потребовать уплату, мы погибли.
— Это так, я знаю, но как этому пособить?
— Люди, как овцы, — сказал граф, устремляя на Сильвана проницательный взгляд, — идут, куда поведут их другие.
— Очень может быть, но что же нам из этой сентенции?
— Послушай: Курдеш наш главный кредитор, если мы не убаюкаем его, за ним поднимутся все.
— Но что же делать с этим старым крючком?
— Гм… если б ты поволочился за его дочерью…
— Я, кажется, — сказал Сильван, обидевшись, — могу найти что-нибудь получше!
— И я так думаю, но волочиться, даже обручиться и жениться вещи разные. Не мешало бы даже, чтобы ты волочился с моего позволения и ведома, но до женитьбы не дойдет, а только выиграем время.
— Самое волокитство это — унизительно, — отозвался Сильван, — особенно после того, что случилось.
— А что же случилось? — подхватил старик, бледнея.
Сильван просто и откровенно рассказал все, даже до попытки подкупить Бжозовскую, не скупясь на насмешки и вранье в отношении к шляхтичу.
— Ну, — сказал старый граф, выслушав сына, — это еще ничего, все это может обратиться в пользу; скажешь, что любовь твоя так сильна, et caetera, что ты упал к ногам моим, и я должен был позволить. Старый плут придет спросить меня, и я подтвержу. Волокитство протянется, а между тем мы, может быть, найдем другое средство. Кажется мне, что поволочиться немножко тебе не трудно?
Слова больного сопровождались страшной улыбкой, и он вопросительно взглянул на сына. Тот с особенною тщательностью обрезывал сигару, задумавшись и искривив рот; закурив гаванну, он ответил:
— Все это, граф, позволь тебе заметить, отзывается обманом.
— А если ты так щепетилен, — воскликнул граф живо, — ну, так у панны этой, несмотря, что она ходит в ситце, больше трехсот тысяч; это равняется приданому твоей матери, а в настоящее время все наше имение не составит трехсот тысяч: женись на ней.
— А, покорно благодарю, — возразил Сильван, — жениться на такой деревенской обезьяне! Что же бы стал я с нею делать? Потом, кажется мне, что если уж продавать себя, то я мог бы взять за себя, по крайней мере, столько, сколько Цеся.