Он снова остался один, а надо признаться, что ничто его так не мучило, как уединение. Читать он не любил, хозяйством занимался только по обязанности, общество ему было необходимо, находясь же один, от нетерпения переходил к раздражению, кончавшемуся беспокойным состоянием. Целый день принимался он за различные занятия, но напрасно: ничто ему не нравилось, ничто его не могло занять.
Альфред в тот же самый день поехал в Суров, уговаривал ехать с собой и Евстафия, но не преуспел в этом.
Увидев брата, Мизя прежде всего спросила:
— А Евстафий?
— Не хотел со мной ехать.
Пани Христина приняла Альфреда весьма нежно, забросала его тысячью вопросов и не давала ему ни минуты отдыха. Он должен был рассказывать им свой вояж, все случавшиеся с ним приключения и описывать им Евстафия, который очень подстрекал их любопытство. Как всякая необыкновенная вещь, судьба сироты занимала всех. Пани Христина, руководствуясь своим убеждением, брала уже его под свое покровительство. Мизя же так горячо, так живо говорила о нем, так беспрерывно наводила разговор на этот предмет, что Альфред первый же наконец начал подшучивать над ней.
Михалина покраснела и смешалась.
— А, а! — воскликнула старшая хозяйка дома, помирая со смеху. — А, мой брат! Он умер бы, окаменел бы, с ума бы сошел, если бы это могло придти ему в голову. Mais c'est une enormite!
Все смеялись этому предположению, Михалина, однако же, менее всех. Альфред, привыкший к наблюдениям, легко заметил, что эта гипотеза ближе была к правде, чем всем это казалось.
В самом деле, Михалина чувствовала уже дивное, непостижимое влечение к единственному существу, отличавшемуся своим положением от толпы. Сперва жалость, потом любопытство, наконец, может быть, и дух противоречия притягивали ее к человеку, который, как она говорила, ne ressemblait pas a tout le monde.
Наше образованное общество так однообразно, гладко, так скучно, так бедно мыслями и духом, что поневоле всякое существо, мало-мальски не лишенное способностей и самобытности, будет привлекаться людьми другого кружка. Мизя скучала в этом кругу, бесконечно однообразном, конечно, есть люди, которым нравится пустая тщеславность этого круга, но живой ум остановиться на этом не может. Он ищет и гонится за противоположностями, за индивидуальностью, хоть бы даже и не изящной, не бонтонной, но зато верной себе, самовластной. Может быть, и воспоминание детства, когда маленькому мальчику приказано было забавлять паненку, когда они часто были вместе, способствовало возбуждению в ней чувства, как бы симпатии к Евстафию.
Граф пробыл недолго в уединении, ожидая дочь каждую минуту. Мизя несколько раз присылала за вещами, но не обещала возвратиться. Соскучившись наконец донельзя и доведенный почти до отчаяния, граф отправился в Суров.
Но в Сурове в этот день он никого не застал дома, все были приглашены на завтрак в Скалу. Сначала и он хотел было туда ехать, но, подумав, что застанет там Евстафия, возвратился домой. Евстафий находился еще там, но уже готовился к отъезду. Глубокая его грусть, страсть к уединению, удаление от общества, в котором он считал себя лишним, возбудили в нем наконец желание сделать какой-нибудь решительный шаг. Он решился ехать в Варшаву, скрыться, исчезнуть. Кто знает? Может быть, надежда снискания славы или какого-нибудь возвышения понуждала его к тому, хотя он в том и не сознавался. Альфред, внимательный взор которого подсмотрел уже чувства Михалины к Евстафию, не противился этому, но, напротив, хвалил эту мысль.
Мизе неизвестно было его намерение. Евстафий почтительно избегал ее общества, она же, напротив, искала его.
Его надо было почти принудить показаться в Сурове, завтрак в Скале был устроен по совету Михалины.
Пани Христина начинала задумываться, видя это нескрываемое, стремительное, страстное сближение такой близкой ее родственницы с человеком, который на ступенях общественной иерархии стоял от нее так далеко. И она шептала Альфреду: 'Пусть он едет'.
Завтрак был на берегу реки, под тенью старых дубов. Остап должен был тут присутствовать. Михалина вызывала его на разговор и, не стесняясь присутствя нескольких чужих, осталась с ним на лавке, не отпуская его, несмотря на его желание уйти.
Положение Евстафия было мучительно. Юный, полный живых, неистраченных и неиспорченных еще чувств, выставленный теперь напоказ всему чванному барству, рядом с женщиной, видимо, к нему неравнодушной, он понимал свое положение и, по чувству долга, искал защиты против рождающейся страсти. Когда начали разъезжаться, он подошел к Михалине, которая ничего еще не знала о его отъезде, и сказал ей:
— Позвольте, панна, проститься надолго, может быть, навсегда.
— Как, разве пан уезжает? Куда?
— Должен и еду.
— Но куда же, без нашего ведома?
— Сам не знаю, пущусь, куда глаза глядят, остаться же здесь не могу.
— Но отчего? — живо опросила Мизя.
— Альфред сам советует мне уехать, я вижу, что это необходимо, мне горько расставаться с теми, которым всем обязан, которые, как крыло ангела, укрывали меня от всего грозного, но я должен это сделать, это чувство долга придает мне силу исполнить предположенное. Прими же, панна, последний привет от того, который за тебя, за отца твоего готов пролить кровь, пожертвовать жизнью.
Михалина опустила голову и замолчала.
— Так ты едешь, пан? — сказала она после минутного молчания. — Не смею отклонять тебя от этого и не понимаю побуждающих тебя к этому причин, поезжай, но не забывай нас.
— Никогда! — воскликнул Евстафий с юношеским жаром, поднимая руку в виде клятвы. — Никогда! Если когда-либо понадобится тебе жизнь моя, призови меня: я явлюсь и отдам ее с удовольствием.
Две слезы навернулись на Мизиных глазах.
Альфред и Евстафий проводили гостей до самого Сурова. На другой день утром простой экипаж, запряженный почтовыми лошадьми, унес в Варшаву доктора Евстафия.
Не будем следовать за ним, потому что должны еще остаться в Сурове и Скале.
Граф, все более и более мучимый уединением, писал к дочери, которая отвечала, что еще хочет погостить у тетки. Вдвойне мучило его пребывание ее в Сурове, во-первых, он остался один, потому что всегдашние его гости, претенденты Михалины, перенеслись все в дом тетки, во-вторых, соседство Скалы и каждодневные посещения Альфреда не нравились ему. С того времени, как племянник признался ему, что обучался медицине и шорничеству, граф не мог даже допустить себе мысли, чтобы дочь его вышла замуж за человека, который запятнал себя ремеслом.
Михалина сделалась грустна, задумчива, серьезна. После отъезда Евстафия для развлечения она предалась живописи. Альфред занялся весьма деятельно хозяйством и с большим усердием начал лечить крестьян и даже некоторым пускать кровь. Дядя ужасался и клялся всем, что не только не желает иметь его зятем, но даже отвергает его и как племянника. Поняв обязанности пана и обязанности человека, то есть отношение его к людям, Альфред не в праздности и забавах, но в труде начал вести свою новую жизнь. Поездки к пани Христине и к некоторым соседям составляли все его развлечения, остальное время он посвящал чтению, разным хозяйственным распоряжениям и уходу за своими больными.
Дядя не мог понять, как общество не отвергнет человека, который осрамил себя ланцетом и громко признавался в шорническом своем искусстве, как могли у него бывать и жить с ним люди хорошего тона. Однако же, к невыразимому неудовольствию графа, все бывали в Скале и всюду принимали Альфреда весьма приветливо и радушно.
Прошло полгода без малейшей перемены, Михалина все еще была у тетки. Граф очень часто ездил в гости, ища общества, которого напрасно ожидал у себя. Альфред не изменял раз принятому образу жизни. Немного успокаивало нашего пана то, что между племянником и дочерью не примечали (о чем он заботливо осведомлялся) никакого усиления дружбы, никаких коротких отношений.
Холодный осенний ветер, сопровождаемый накрапывающим дождем, завывал по голым желтым и