Крестьяне, мастеровые люди, дети чиновников и священников, страдальцы дара своего — писатели, быстро познают этот язык и объединяются им.
— Кто ты? Кто ты? Кто ты? — вопрошала Феодосия каменная стена.
День вопрошала, два, три — и он понял и ответил. А еще через время застучал сам…
На окошко опрокинуто дощатое корыто, втекает в него лоскут неба, то бледный, то густой, то вовсе темный. Только когда возят на допросы в полицейской карете — вдохнешь воздуху. А так времени нет, оно исчезло, оно там, за толстыми стенами, отгороженное заплотом, стражею. Как-то видел Феодосий: вели надзиратели по коридору оттуда этакого Ваську Буслая. Шел Буслай преспокойненько, одним валяным сапогом покрывая два их шага. А у самой-каморы вдруг сгреб двоих надзирателей, вдарил друг в дружку, высек у обоих зубы.
Феодосий тоже не терял духу: скорей бы суд, приговор, а там еще поживем, повоюем!..
В коридоре заполошный крик, топочут сапоги. Начальственный сытый глас:
— Сволочи, слушайте. Его преосвященство архиепископ Неофит и дамы-благотворительницы жалуют. Глядите в оба, запорю-у-у!
«С таким дыханием в церковь бы его, — думает Феодосий. — А вообще-то один черт».
Суетня, мышиный писк. Гульливая гундосая песня в полсотни глоток снизу:
Это уголовнички, народ в тюрьме почетный, по государству безвредный.
Феодосий взмахивает руками, будто крыльями, еще, еще — опять спокойнее забегала кровь, мысли прояснели.
Неофита он видел и на службах и в семинарии. Ректор семинарии, казнокрад, пьяница и грубиян архимандрит Дорофей, лисой вился у ног владыки, хвостом подметал пол. Не выдержал тогда, Феодосий, гулко брякнул латынью:
— Манус манум ляват![5]
Неофит затрясся, погрозил Феодосию пальцем. Дорофей приказал Некрасова посечь. Иконников отстоял.
Ходит Неофит по каморам, кропит святой водой. Дамы-благогворительницы раздают книжки душеспасительного содержания. Вот уж за стенкой козлиный мерзкий голос Неофита, голубиное воркование благородных дам. Феодосий дико лохматит волосы, зверски выкатывает глаза, выпячивает скулы. Скулы обросли мохом, волосы давно нечесаны — перепугает до полусмерти.
Двери настежь. Грудью вторгается надзиратель, за ним хорьковая мордочка начальника тюрьмы. И сам преосвященный, и длинная блеклая губернаторша. А за нею взбалмошная дочка головы. Чего всюду лезет это купеческое чадо? Заупрямился Феодосий перед Александром Ивановичем, настоял, чтоб Колпакову близко не допускали, чтоб испытали спервоначалу. А теперь вроде бы своя, оттуда… Остальных не знал. Какая-то девушка глянула на него серыми, полными страха и боли глазами, и он раздумал пугать, отошел в угол.
Архиепископ окунает венчик-кропило в чашку со святой водою, брызгает одесную и ошую, бормочет. Вода по пыльному полу скатывается в шарики.
— Погоди, старче, — покрывает его голосом Феодосий, — скажи сначала, за что неосужденных держат в заключении?
— Смирись, сыне, господь милостив…
— Гамк, — рявкает Феодосий, клацнув зубами у самой его руки.
Прислужник роняет чашку. Вода — в стенку, стекает мутными струйками. Старец — к дверям, дамы в ужасе. Но Ольга хохочет, бросает Феодосию духовную книжку в твердом переплете. Стражники, выждав, вбегают, наваливаются на Некрасова, окрутив веревками, волокут в темный карцер — беседовать с крысами…
Опущен занавес, господа! Комедия окончена, просим расходиться.
— Я так раскаиваюсь, что согласилась сопровождать госпожу Лошкареву, — говорила Наденька Нестеровская. — Вы не представляете, Константин Петрович, какой это ужас: на тюремном дворе, на каменных плитах, женщины и дети. Но их-то вина в чем? Женщины протягивали преосвященному детишек для благословления, плакали… Я всю ночь молилась.
Наденька стиснула пальцами виски, прошлась по кабинету. Она ждала здесь Костю, она поднялась навстречу, поглядела на него так, будто он нес в руках истину.
Все эти дни думал он о прощании с Александром Ивановичем, о напутственных его словах, стал рассеянным. Полковник не раз уже строго замечал ему это. Но разве мог углядеть горный начальник, что в душе его подчиненного идут свои процессы отливки и отковки.
О чем молилась Наденька? Костя знал: не молитва — панацея от всех зол. Искандер дает иную, совсем иную! Все здесь понятно: разъяснять, просвещать, агитировать, поднять крестьян, сбросить иго царя и помещиков. Буржуазии, такой, как в Англии, во Франции, в России, слава богу, негде зародиться. У России свой, особый путь. И Костя пойдет этим путем за Иконниковым, за Феодосией.
Ирадион тайком приносил лондонские статьи Искандера. Вытягивал из-под куртки переводы глав сен- симоновской «Индустриальной системы», «Остров Утопию» Томаса Мора.
Но в голове у Кости был ералаш. Землю отдать крестьянам — это понятно. Продукты труда — всем? Конечно! Да Россия — не остров. От Петербурга до Перми бесконечно тянется дорога, хоть на карте они совсем близко. Как распределить обязанности, как управлять республикой коммунизма? Образованным, умным утопистам браться одним за плавку чугуна, другим — за бразды руководства? А ведь все будут высокообразованными!
Русские утописты говорят понятнее: вече назначит, кому — вверх, кому — вниз. Но те, кто наверху, производить не станут. Томас Мор предлагает использовать рабов из военнопленных и преступников. Тогда снова — сытые и голодные! Потребуется армия, полиция, чтоб усмирять рабов. Недовольные решением вече начнут роптать. Полиция, штыки направятся против них. А каждый штык окропит святой водой религия, которой станет платить власть. Власть порождает в себе превосходство, безнаказанность. Снова олигархия, ступеньки…
Нет, не подняться Косте над своим временем, ничего не разглядеть самому в розовом тумане утопии.
И молчит, удивленный волнением Наденьки. А Наденька растворила окно. Солнце пронизало ее платье, означило под ним туманно-розовые плечи, тонкий изогнутый стан. И кинулся бы сейчас Костя на колени, заговорил бы о своей собственной утопии!
— Душно как, — сказала Наденька. — В городе пыль, мусор, от домов тянет зноем. А в этих каморах! Ни воздуха, ни света, смрад…
— И главное, — вытянулся Костя, — главное, в каморах этих умные, честные люди!
— Это же преступники.
— Все их преступление в том, что они хотят равенства и братства всех людей. — Костя оторвал пуговицу, стиснул в ладони. Пуговица врезалась ободком в кожу.
— Наслушались вы, Константин Петрович, всяких… А что же знаете об этих людях?
— Я сам сидел в каморе! — вспылил Костя. — Жандармы чернят письма моей матери! Я не имею права сделать шага без их позволения. Весь город стал мне тюрьмой!
— Вы были в тюрьме? — Наденька ахнула, спрыгнула с подоконника. — Бедный мальчик. — Подошла к Бочарову, положила на его согнутый локоть узкую свою ладонь. — Не хочу и не могу с вами спорить. Но