На губах Умитбаева появляется ироническая усмешка.
— Пытались, брат Павел, да зубы обломали: по тюрьмам сидят.
— Так за это еще сажают по тюрьмам?
— А ты как бы думал? И даже очень просто…
В растерянности Павлик вновь садится на подоконник и несколько секунд не знает, что отвечать.
— Ну, знаешь ли, Умитбаев, — голос его от изумленности и негодования делается осипшим. — Уж это… Уж это просто сказать, значит, люди… — Он долго не знает, как определить свою мысль, и заключает глухо и оскорбленно: — Просто — скоты!
— А ты как бы думал? — повторяет со смехом Умитбаев.
— И это они называют любовью! — растерянно шепчет Павел, стиснув себе виски похолодевшими пальцами. — И ты тоже называешь это любовью, Умитбаев? Ходить по таким домам?
— Ну, понятно, это и есть любовь, только не такая, как к барышням. Которые любят барышень, они сначала ухаживают, а потом…
— Подожди, — холодно остерегает Павел. — Я не о том. Отвечай мне: и все эти дома настроили себе мужчины?
— Конечно, мужчины. Ты чудак.
— Не понимаю… — Павлик бледен, поперек его лба морщина, лицо в сумраке комнаты кажется серым. Так устал он от этого жуткого разговора, от этой злой жизни, так болит голова, и так жалобно разносится его тонкий вздрагивающий шепот: — Странно! По-моему, тогда и женщины должны устроить себе такие же дома.
— Ну, уж это не позволяется! — вскрикивает Умитбаев.
На голове его вдруг ощетинились волосы, глаза сверкнули, неизвестно, с чего он рассердился, стукнул по стене кулаком.
— Это не позволяется, это будет безобразие, тогда и жениться нельзя.
— Почему же мужчине можно жениться после таких женщин, а женщине нельзя?
— Потому… потому… Ты сумасшедший! — Умитбаев совсем взбеленился, вращает пустыми от бешенства глазами. — Потому что ты глупость болтаешь, вот почему! Потому, что я не хочу позволить этого женщине, я уважать ее не буду, вот почему!
— А тебя она уважает за это?
— Говорить с тобой не стоит: ты глупый, ты ничего не понимаешь!
— Ты напрасно сердишься, — холодно останавливает его Павлик и презрительно улыбается. — Я говорю не про тебя: ты туда не ходишь, из-за чего же ты рассердился?
— Потому что ты про женщину говоришь, вот почему.
— А, так ты за нее заступаешься?
— Не заступаюсь, а не хочу позволять этого женщине, вот и все!
Новая острая мысль пронзает сердце Павлика.
— Постой, — трепетной рукой он берет Умитбаева за плечо. — Ты сказал, в тот дом ходят и женатые. А эти почему?
— Ну, знаешь, с тобой долго разговаривать. — Умитбаев поднимается. — Я есть хочу.
— Нет, подожди, ты успеешь поесть, — возражает Павлик и все держат его за плечо. — Ты сначала сказал: ходят туда, которые выросли и неженатые, а женатые-то зачем?
— Ну, эти затем, что жен разлюбили.
— А, жен разлюбили!
— Ну, а если и не разлюбили, то так просто… от скуки, для развлечения…
— А, «для развлечения»! Зачем же бывает, что мужчины болеют?
Несколько мгновений Умитбаев сидит перед Павликом с раскрытым ртом.
— Нет, ты правда совсем сумасшедший!.. — растерянно отвечает он и смотрит на Павлика злыми глазами. — Это же совсем другое дело — мужчины болеют там от мужчин.
— То есть как от мужчин? — Павел снова начинает бледнеть в неотвратном предчувствии услышать новую гадость.
— А так что мужчины приходят туда больные и передают болезнь женщинам.
— Значит, вместе с деньгами передают и болезнь?
— Слушай, если ты будешь так спрашивать, я уйду.
— Не кричи ты, не кричи! — взволнованным шепотом просит Павел. — Ты не сердись, я же понять хочу все. Мужчина с любовью передает женщине и болезнь?
— Разумеется, плохой мужчина! Самый плохой мужчина!
— И что же, его сажают за это в тюрьму?
— Никак не сажают: убежал он, как его поймать!
— Как поймать, ведь ловят же того, который на базаре булку украл. Я сам видел, как мальчишку били… А этого не бьют? И этих женщин никто не защищает? — Павлику становится уже весело спрашивать. Злое, радостное возбуждение теснит его грудь. Хочется смеяться, смеяться тихо, потереть руки, поцарапать щеки, сказать: «Ага, ага!» — и смеяться вкрадчиво: «Вот так порядки люди устроили! За булку бьют, за женщину — ничего!»
— Не у одних у нас, так во всем мире! — угрюмо бормочет Умитбаев, как бы извиняясь.
— Даже и во всем мире? Хорош, значит, и мир!
— Насколько можно, мужчин все-таки охраняют. Доктора к женщинам ходят, смотрят, кто здоровые.
— Как, и доктора ходят? — Опять хочется смеяться Павлику- но обидится Умитбаев и уйдет, а это в самом деле стало очень интересным. — . Чего же охранять, когда больные они?
— Не их охранять, а тех, кто придет.
— Значит, мужчин охранять?
— Мужчин.
— А женщин от мужчин не охраняют?
— Женщин — нет.
— Значит, так выходит, — Павлик схватывает Умитбаева и насильно сажает рядом с собой, — так выходит, что люди не только не запрещают больным мужчинам ходить туда, а еще с доктором заботятся, чтобы они не заболели? А если больной придет и заразит женщину, за это не бьют, и в тюрьму не сажают? Этому ничего? Вот это здорово! — Снова он схватывает виски похолодевшими пальцами и снова шепчет вздрагивающими губами: — Вот жизнь! — В растерянности он идет в комнату для занятий и, подавленный, садится на свою парту. Рядом с ним садится и недоумевающий Умитбаев.
Гаснет в окнах весеннее небо. Черные уродливые тени ширятся и как гады ползают по каменным стенам. Жалобно и жалко стихает в сумраке недоумевающий голос.
— Жизнь! Люди! — шепчет Павлик и зябко ежится. — Неужели жизнь всегда будет такой? Неужели никто не придет и не выжжет в этой черной жизни ее подлое лицемерие и жестокость? Не разломает ее до основания и не построит на обломках новую, светлую и чистую, человеческую жизнь?
Внезапный топот ног за их спинами обрывает беседу Павлика с Умитбаевым. Сквозь внутренние, выходящие в пансионский коридор окна «занимательной» комнаты видно, как тревожно пробегают по коридору взрослые гимназисты. Поспешно прошел с озабоченным лицом и Тараканов, а вот в «занимательную» вбегает Рыкин и, крикнув: «Трюмер пришел — сундуки будут обыскивать!» — нырнул в дверь и понесся в уборную, пряча за пазуху пачку табаку.
Трюмер был вновь назначенный в гимназию инспектор, которого сразу невзлюбили и гимназисты, и пансионеры.
Был он родом не то чех, не то серб, и когда впервые появился в гимназии — сухой, словно костяной, прямой и тощий, как пика, с морщинистым и обсохшим на скулах язвительно улыбающимся лицом, на котором горели пронзающие глаза, — гимназисты сразу почуяли, что пришла гроза. Когда же он впервые заговорил перед учениками в актовом зале — заговорил скрипучим, словно лающим голосом, — всем стало ясно, что он будет пострашнее самого директора. Тот был надутый, молчаливый, пугал синими очками, но все же хоть изредка улыбался; глаза же Трюмера словно никогда не смягчались: они пронизывали как