— Мы слыхали песни эти, — сказал он и махнул рукой. — И мы знаем, куда они ведут.
— Куда? — разочарованно переспросил Павел.
— В тюрьму, — кратко ответил Умитбаев. — Я уже сказал тебе как-то: «По тюрьмам сидят».
Глаза Павлика потемнели от злости.
— Нет, уж ты, пожалуйста, не запугивай. Не все на свете боятся, как ты… Наконец можно все это проделывать и без огласки! — совсем детским голосом добавил он, подумал, вспомнил и разъяснил солиднее: — Кон-спи-ра-тив-не-е!
— Это как же «конспиративнее»? — Умитбаев повернулся к нему своим желтым заспанным лицом и насмешливо усмехнулся. — Ты хочешь конспиративно в стенах пансиона? — Его жесткие волосы даже ощетинились от злой иронии. — В стенах пансиона, да?
Да, в стенах пансиона! — раздраженно ответил Павел. — Я уже говорил с Нелюдимом: он согласился приходить читать, а собираться мы будем в старом цейхгаузе пансиона, на вышке, куда не ходит никто!
Желтые глаза киргиза все смотрели на Павлика в упор.
— А беспокойный ты, друг, совсем беспокойный! — проговорил он после молчания и поскреб жесткими пальцами шею. — И чего только тебе не сидится? То «люди живут неверно», а теперь — в революцию!
— А ты не понимаешь, что это — одно? — колючим голосом сам проговорил Павлик и торжествующе усмехнулся. — И то и другое к одному делу относится: к устроению жизни. — Он хотел было добавить свеже-вычитанными цитатами, но вгляделся в равнодушное, непонимающее лицо приятеля и ответил кратко и просто: — Мене сана ин корпоре сано. В здоровом теле здоровый дух.
В конце беседы, когда Умитбаев начал сдаваться и согласился на организацию тайного «кружка спасения», были распределены и конспиративные клички: Умитбаев получил прозвище Дикий, Ленев, по вдохновившему его стихотворению Лермонтова, назвался Пророком, за Пришляковым было оставлено вполне идущее к нему прозвище Нелюдим. Конспиративные клички Поломьяицеву, Старицкому, Зайцеву и другим было решено установить на тайном собрании; барона фон Ридвица, как сына вице-губернатора, было решено в тайное общество не включать.
Внезапно свет зажегся в тревожном сумраке жизни Павлика: его мать переехала в город на житье. И не только переехала: она купила в городе дом, и теперь они могли жить вместе, никогда не разлучаясь.
Как это случилось, как могло случиться, Павел долго не понимал. Радостью пришибло его, он потерял соображение и только смеялся. Впрочем, он даже заплакал, когда вошел в новый дом.
Но и мама, его милая мама, была много виновата в том, что Павлик долго не догадывался об ее намерении переселиться. Она скрыла от него, она желала сделать ему сюрприз, умолчала о том, что ей досталось наследство от московской бабушки — три тысячи восемьсот рублей, — она привела Павлика в дом и только тогда сказала:
— Этот дом принадлежит тебе и мне, маленький, мы купили его!
В радости она сама запуталась: она назвала сына «маленьким», а ведь Павлу шел семнадцатый, он мог бы обидеться, если бы не радость.
И еще была странность в этом деле — случайная, но примечательная. Дом, который мать Павлика приобрела в городе, был куплен у матери Зиночки Шевелевой. И это был тот самый маленький дом, куда раз привела Павла Зиночка на оладьи, где был он жестоко оскорблен, откуда бежал через окно — как в свое время Григорий Отрепьев.
Лишь увидел дом Павел — краска залила его лицо.
— Ты разве знаешь этот дом? Ты бывал в нем? — с удивлением спросила Павлика мать.
Отвернулся и нахохлился: лучше было умолчать, не рассказывать.
— Я очень, очень рад, милая мамочка, что теперь у нас есть дом.
Низкое темноватое здание серело перед ними; окна приходились в уровень с плитняком тротуара, та же желтая старая с гвоздиками дверь встретила их знакомым молчанием.
— Конечно, это не богатый дом, это полуэтаж, но изнутри не видно, что стены в земле, — сказала Елизавета Николаевна довольным голосом. Понятно, что более всего ее прельщала возможность жить с сыном неразлучно. Наконец-то судьба сжалилась над нею: правда, Павлика из пансиона взять было нельзя, денег на ученье и на житье недостало бы, но теперь можно будет видеться с сыном каждый праздник, каждое воскресенье; на Рождество и Пасху отпуска продолжались по две недели, но главное — сознание того, что сын тут же, в том же городе, каждый день теперь можно видеть его!
— Я, мама, в такой радости, в таком восторге! — начал было Павлик и смолк сконфуженно. Им отворили дверь.
Рябая женщина взглянула на Елизавету Николаевну подслеповатыми глазами и, узнав ее, стала искательно улыбаться. Чувство гордости за мать и попутно за себя наполнило Павлика. Вот уже в них заискивают! Погодите только, дайте ему кончить гимназию, а потом… когда его поэмы печатать будут, да пьесы, да повести…
— А за сколько ты купила этот дом, мама? — громко спросил Павел, желая, чтобы услышала прислуга.
Мать ответила скороговоркой:
— За три тысячи четыреста. — И, указав глазами на женщину, добавила по-французски: — Мы поговорим об этом потом!
Павлик несколько опешил. Три тысячи четыреста! Это были не очень большие капиталы. Значит, не такое наследство было получено, чтобы очень загордиться.
Но думать об этом было некогда: в темноватой прихожей их встретила пожилая сутулая женщина с печальным лицом, а из-за ее спины выглядывало улыбающееся лицо Зиночки Шевелевой.
— Добро пожаловать, добро пожаловать, — сказала мать Зиночки, и косицы-вихры ее задрожали над ушами. — Желаю вам долгой и счастливой жизни на нашем месте, хлеб вам да соль.
Она поцеловалась с Елизаветой Николаевной и обратилась вопросительным взглядом на Павлика.
— Неужели, мама, вы его не вспоминаете? — спросила Зина и насмешливо улыбнулась. — Он у нас оладьи с маком ел!
Покраснел Павлик, она опять засмеялась, да еще при матери: он так и не отведал тогда пампушек, да и досуг ли было, когда выскочил через окно!
— А вы не обращайте на нее внимания, она шалая! — успокоительно говорит Клавдия Антоновна; по заалевшим щекам Павлика догадалась она, что здесь дело было нечисто, и принимается за посуду и чайницу. — Вам сколько сахару, Елизавета Николаевна? Или вы с медком?
— Он с медком! — тихонечко шепчет Зина — так тихонько, чтобы услышал только Павлик. — Или вы — с ледком?
Отодвигается от дерзкой и осматривается гимназист. Морщит брови. Да, вот он снова в этой комнате. Полы те же, желтые, местами протертые добела; стены в зале лоснятся масляной краской, тот же «Король-жених» красуется в засиженной мухами рамке. Все это— и полы, и стены, и даже, может быть, «Король-жених» — принадлежит теперь им, маме и Павлику.
— А вы теперь куда думаете поехать? — спрашивает бывшую хозяйку Елизавета Николаевна.
— На лето к сестре в Костромскую губернию, а осень и зиму будем жить по соседству: я уже сняла у полковницы Табунковой насупротив мезонин.
Вздрагивает Павлик. Он, значит, будет жить «насупротив» Зиночки. Вот наказание!
— А скажите, зачем это вы дом свой продали? — с чистым сердцем задает он вопрос Клавдии Антоновне, и мама конфузится и укоризненно взглядывает на Павлика, а Зиночка, эта скверная, насмешливая девчонка, вдруг начинает безудержно хохотать. Павлик сразу понял, что он допустил бестактность.
Однако старая женщина объясняет с добродушием:
— А оттого, что трудно содержать дом стало, молодой человек: задолжала я за эту сорвиголову, за ученье ее, вот и пришлось продать домишко. Как кончит, поступит в учительницы, опять оперимся.
Зажегшаяся радость меркнет на душе Павлика. Не очень-то приятно делаться домовладельцем. Одному радость — другому горе. То, что составляет для одного счастье, является несчастьем других.
— Значит, мы воспользовались вашим трудным положением, — упрямо и громко говорит он и