Проснулся Павлик оттого, что было слишком тихо. Так тихо, что слышалось биение собственного сердца.
«Отчего так тихо стало?» — хочет спросить он, но вспомнил, что ночью на теткиной половине было страшно, и внезапно стала ему понятной причина тишины.
«Странно, что я вчера… не пришел к маме… — еще подумал Павел и ощутил на сердце легкую тень стыда. — Все-таки взрослый мужчина, шестнадцати лет, мог бы, пожалуй, помочь и заснул».
С тем же чувством неловкости спешно умылся Павел, пригладил волосы щеточкой, скользнул тут же рукою по верхней губе: не подросло ли? — и вышел на крыльцо.
Спокойно, с деловым видом направлялся он на теткину половину. «Может быть, и в самом деле следовало немедля помочь?» — громко сказал он себе, но готовность его тотчас же отлетела и чувство робкой беспомощности оплело сердце, когда он на пороге встретился с мамой, у которой было особенно бледное лицо.
— Ты не волнуйся, Павлик, наш дедушка скончался.
В сердце Павла точно вонзилась игла, в горле сдавило, захотелось внезапно вскрикнуть или всхлипнуть, но усилием воли он подавил малодушие и, сдвинув брови, молча, как взрослый самостоятельный мужчина, прошел в дом.
Он шел и выпрямлялся, намереваясь казаться значительнее и выше; он даже расправил плечи и кулаки сжал и кашлянул, чтобы спросить громким мужественным голосом:
— Что такое здесь происходит?
Зеленое, как трава, лицо тетки Анфы озлобленно взглянуло на него и отвернулось. Точно сказала Анфиса: «Вот, довел дединьку — радуйся!» — словно всю жизнь Павлик только и думал о том, как бы старого деда извести.
И покашлял мужчина сурово, покашлял внушительно, со всем мужским превосходством. «Что же, смерть — явление житейское», — увесистым басом сказал он тетке, но тут же в голову взбрело из латыни, и он чуть не добавил вслух и этого, но густо покраснел. «Magnum beneficium est naturae, quod necessae est mori», — пронеслось в его голове.
Но была ли действительно смерть «большим благодеянием природы», подлежало сомнению уже потому, что на глазах матери были видны хрустальные слезы.
Тетка, конечно, не разумела по-латыни, да разве она и смогла бы понять эту древнюю философию — она, едва кончившая курс в институте? Если сказать ей в утешение, что смерть «magnum beneficium». «Разве это ее убило бы?» — подумал Павел еще и внезапно увидел перед собой торчащее куском дерева коричневое лицо с белой спутанной бородой, со старчески разросшимся носом, круглые ноздри которого чернели, как ямы.
Глаза деда были прикрыты пятаками, на лбу приклеились две седые прядки, но не то, что прядки беспомощно прилипли, не то, что желтая ссохшаяся кожа ужасно и гнусно облепила кости скул, а вот то, что из одной ноздри вдруг выползла, двигая крыльями, зеленая муха, наполнило сердце Павла таким липким неотвратимым ужасом, что он вздрогнул, взмахнул руками и, мгновенно забыв про всякое «beneficium», закричал отчаянно:
— Дедушка, милый дедушка, да что же это, что?
Очнувшись, Павлик увидел себя сидящим в дедовском кресле, вся рубашка его была залита водою, а около него на коленях стояла мать, милая мама, с бесценными карими, исполненными слез глазами.
— Ведь я же предупреждала тебя, Павлик, Павлик! — твердила она и все подносила к губам сына блюдце с водою. — Разве можно так волноваться, разве можно быть таким нервным?..
И снова чувство гордости зашевелилось в душе шестнадцатилетнего, — разве подобает так нюнить мужчине? — и, отстранив от себя блюдечко, Павел поднялся на ноги.
— Это я так… от жары, — внушительно пробормотал он и снова подвигал бровями. — Не беспокойся: у меня голова закружилась, но теперь все прошло.
Чтобы доказать матери, что все прошло, решительными шагами направился он к столу, на котором лежал покойник.
— Не надо же, не надо, — услышал он за собой, но отстранил мать и, став близко у ног деда, поглядел в его окаменевшее лицо.
И, может быть, оттого, что мухи у носа уже не было, не ощущалось волнения на сердце Павлика. Лицо мертвого было правда угрожающее, такое грозное и дикое, что «magnum beneficium» оказалось снова бессмысленной чепухой, но все же можно было выдержать взгляд безглазого — и с достоинством Павлик стоял у гроба.
Странно было подумать, что то, что лежало в гробу, было совсем не похоже на то, что называлось дедом. Это было нечто до такой степени чужое жизни, что мысль отказывалась понимать.
— Я приму на себя, мама, все хлопоты о похоронах, — сказал Павлик, стараясь принять спокойный и деловой вид. Говорил — и сам смотрелся в зеркало: достаточно ли лицо его стало важным и деловым; даже смутное ощущение довольства пронеслось по душе: ведь вот он в доме единственный мужчина, вся тяжесть хлопот именно на нем, и лицо у него сейчас важное, строгое, каким и подобает быть.
Горели свечи, монотонно читал у гроба псаломщик, тетка все вздыхала в соседней комнате; повздыхает и, зажав рот платком, выйдет и начнет креститься маленькими торопливыми крестиками, так было на второй день после смерти деда, и все это Павел настойчиво наблюдал.
Еще он видел: удалившись в комнату деда, тетка доставала там из комодов какие-то вещи и прятала за пазуху. Лицо Анфы было искренне убито горем; морщины лба казались расщелинами на осунувшемся лице; плечи у тетки стали кривыми, а на руках вдруг вспухли синие жилы, толстые как веревки, особенно видные, когда оправляла тетка у покойника покров. И, однако, эти пухлые руки что-то прятали за пазуху — Павел видел! — какие-то крестики, брошки и блестевшие искрами камни. Одна вещица даже выпала из цепких пальцев тетки Анфисы: выпала, звеня и блистая лучиками. Тетка ее сейчас же подхватила и, оглядевшись, зажала в кулаке.
Еще день прошел, пришли священники и с ними старый желтоглазый дьячок. Монотонно и угрожающе тянул священник, и дьячок разевал рот яростно, потрясая стены оглушающим ревом.
— Ве-ечная память! — еще заверещали где-то у стены белоголовые певчие мальчики.
Они жевали тайком баранки и строили друг другу гримасы, пока не получали от регента удар в темя стальным камертоном и, исполнясь благочестия, не начинали усердней подвывать.
«И зачем это они молятся, когда им не до этого?» — сказал себе Павлик и нахмурился. Он видел, что всем не до покойника, не до мамы и Анфы. Даже священник, человек к этому делу приставленный, прятал, как видел Павел, за молитвенником зевки.
Потом ехали в длинном тарантасе к церкви, и тетка сидела рядом с Павлом, щуря распухшие глаза, направляя на слепящее солнце шелковый зонт. «Папочка, папочка», — все время бормотала она и утирала слезы концом косынки. Так часто вздыхала она, возилась и всхлипывала, что не выдержал наконец Павлик и сурово крикнул на нее:
— Да перестаньте ерзать, тетка, вы мешаете сидеть!
Елизавета Николаевна скользнула по сыну укоризненным взглядом, но Павел увидел, как впервые смутилась под его окриком Анфа, и в Голове его стало сознание, что теперь он — главный в доме, что он единственный мужчина, которого в доме должны слушаться все.
Еще припоминает Павлик: после отпевания вновь привезли их всех к дедовскому дому; в своих дрожках притащились и священники, и в зале в это время уже стоял накрытый скатертью длинный стол, уставленный закусками, стаканами и бутылками с вином.
«Это что же такое? — недоуменно подумал Паве-л. Но все недоумения его разъяснились до крайности просто: широким крестом благословил яства старый священник, и сейчас же все, за исключением матери Павлика, потянулись к столу и жадно потянулись к тарелкам и бутылкам.
Единым духом словно смазало с ожаднелых лиц выражение почтительной скорби. Даже священник с удовольствием присел к столу подле тетки и, преобразив лицо из скорбного в предупредительное, подвинул ей баночку с паюсной икрой.
— А икра, Анфиса Николаевна, опять вздорожала! — сказал он аппетитным голосом, и Павлик