Перед самым выходом, уже причесан был чубчик, голову осеняет идея: не прикинуть ли пенсне. Правда, Павел употребляет его лишь в театре, но все же, для вида, для почтения? Разве мало портретов известных личностей? Сплошь и рядом в очках.

Но и тут воздерживается от искушения. Вдруг выскочит какая-нибудь Нелли, дерзкая девчонка Нелли, и поднимет на смех. Пенсне не надо, возможно только сделать, как подобает литератору, человеку мысли, устало-серьезные глаза.

Поглядевшись в зеркало, с невнятной самому робостью, берется за ручку двери в залу. Там гудит народ, совсем как в улье, мелькают юные лица, золотистые волосы, белые шеи, голубые как небо глаза. Едва входит «выдающийся писатель», как все задвигали стульями, все обращают на него взгляды и впереди всех — сияющее, бесценно-милое, упоенное гордостью мамы лицо.

— Павлик! Павлуша! Павел Александрович! — дробный звук голосов растворяется в ушах Павла, окружают его дамы и девицы, мелькают юнкерские погоны, золотой мундирный воротник.

— Да, вот и удалось свидеться, — не без смущения говорит Павел, и губы ему замыкают злые уста, малиновые, вишневые, — уста, как бутоны, касаются его, окружая благоуханием, непорочные глаза светятся отраженным светом, блистают зубы как жемчуг, маленькие ручки ложатся ему на грудь, обвивая шею.

— Какой стал красивый, какой хорошенький, какой противный студент!

Оборачивается на последнее замечание Павел. Уж конечно Нелли, — тут же за ней тетя Фима, она пытается добраться до Павлика и говорит, улыбаясь все еще прелестной улыбкой, все еще чарующим голосом:

— А моя ветряна не изменяется, вы, Павлик, на нее не сердитесь.

Изумляется Павлик, краснеет, пытается говорить солидно:

— Вы, тетя Фима, говорите мне «вы». Зачем это так? С какой стати?

— Уж конечно теперь ты студент, вы можете обидеться, — тетя Фима сама краснеет, потом целует Павлика в щеки. — Так уж и быть, я тебя поцелую, Павлик. Так, Павлик, — буду говорить вам «ты».

И снова окружает студента, отстраняя пожилое, юный девичий рой. Павел смотрит: неужели это Катя и Лена, такие были некрасивые, теперь как белые лилии. Неужели эти две — Кисюсь и Мисюсь! И которая Кисюсь, и Мисюсь которая, они же обе похожи на сон, на сон весенний, что бывает два утра кряду, они обе держат его за руки и обе, как в детстве, заглядывают ему в глаза тихими взглядами, наивными, как легенды. А вот и юнкер, и это, конечно, Степа, который некогда собирался застрелиться; теперь лицо у него довольное, вероятно, одержал победу, да и как не одержать ее с такими усами, с такими манерами заправского гвардейца!

Не отставал и Олег, студент юридического факультета; он так вертел перед глазами барышень золотым портсигаром, что было больно смотреть. Все расспрашивали Павла, надолго ли он приехал, что он танцует и будет ли бывать на вечерах; Павел не знал, кому отвечать, а вопросы все сыпались горохом, расспрашивали обо всем, самом мелком и неважном, и только об одном, главнейшем, не было и звука: никто так и не спросил Павлика о его литературе, точно не был он писателем, точно не получал от редакторов приглашений, точно ни строчки никто не прочел из всех повестей, которыми справедливо могла гордиться Москва.

«Вот она, матушка провинция!» — угрюмо подумал Павел. — Теперь Настроение его сразу померкло, он увидел себя одиноким, девичьи лица показались ему пустыми и банальными, ему не о чем было с этой «зеленью» говорить.

— Нет, я не танцую, на вечерах бывать я не имею времени, у меня много работы, — значительно, дрожащим голосом ответствовал он. И еще более задрожали в нем струны сердца, когда со всех сторон поднялись удивленные вопросы.

— Какой работы? Какой? Какой?

Содрогнулся литератор с презрением: теперь все уже — и белокурые, и черные, и голубоглазые, и темные — были как плитки паркета.

— Ну, разумеется, литературной, — сказал он очень сухо, басом. — Разве вы не знаете, что я сотрудник многих столичных изданий и газет?

Неизвестно, во что вылился бы взрыв удивления, если бы как раз в это время в дверях залы не появилось свежее, как летнее облако, лицо девушки, с глазами нежными и быстрыми, с движениями лукавыми и грациозными, с губами цвета мальвы.

— Павел Александрович, вот и вы приехали, как я рада вас видеть!

Уже по одним мальвам можно было разом признать в девушке Зиночку Шевелеву. Теперь он всматривается — ее щеки, на мгновение вспыхнувшие, стали смуглы, знакомо смуглы, и резедой от нее пахло все той же, все той же, и зубы ее блеснули знакомо, острые зубы лисички, но ведь это была девушка, мама же говорила «вдова»; разве это вдова перед ним стояла с этими ямочками на щеках невинных? Разве такие вдовы бывают? Разве это замужняя женщина? Как раньше, когда-то раньше, во время катания на лодке, цвела весна в глазах и на губах Зиночки, так и теперь, зимним морозным утром, эта же весна цветет, и благоухает, и блещет, а мама говорит «вдова»; вдова — это что-то темное, заплаканное, с крепом в волосах, в темном платье, со сморщенными дрожащими руками, а эта… эта…

И улыбается Павел растерянно и нежно, и опять проносится от нее к нему та же давняя ее фраза, повторенная точь-в-точь, точно сказанная вчера:

— Вот когда вы улыбаетесь, вы еще красивее!

Смущается литератор, на выручку является милая мама.

— Ну уж довольно, совсем сконфузили комплиментами. Садитесь, деточки, к чаю, а Зиночка, как старшая, будет разливать.

С шумом, с пестрыми возгласами садятся к старенькому чайному столу, все толпятся близ Павла, стараясь усесться к нему поближе, а за самоваром приникла лукавое лисье личико с губами, цветущими мальвой, с руками, тонкими, как стебли цветов.

— А я читала в журналах ваши повести, вы скоро Будете знамецитым писателем, очень красивы у вас описания степей.

«Милая! — вдруг растроганно говорит сердце Павлика. — Милая Зиночка. Она первая вспомнила, она умнее их всех».

— Я могу вам показать свое последнее произведение, — говорит он вслух торжествующим голосом и встает перед смущенными взглядами родичей и выходит в свою комнату к заветному чемодану. Склоняется над замком, раскрывает крышку, и в это время до него доносится хриплый сдержанный смех, и легонький взвизг, и борьба, и топот, он обращает к двери глаза и видит улыбающееся лицо Умитбаева, который тяжело дышит.

«Ты пришел, Умитбаев?» — хочет спросить он и тут же видит, как в дверь коридора выскальзывает толстая Катенька.

— Что это ты?

— Хорошая девка, — отвечает Умитбаев и озирается, блистая в сумраке коридора белками. — Охотно взял бы я ее к себе в услужение — молоко и мед.

Неприязненно хмурит брови Павел.

— Там мама, там барышни… — негромко и укоризненно говорит он.

— Да я ничего. Я только назначил ей жалованье — не хочет, шельма.

85

Дни идут, морозные, праздничные, декабрьские дни. Павел сам удивляется, как мало он вспоминает о Тасе; неужели всему этому юность причиной, или оттого оно, что, по выражению Умитбаева, «некогда и дыхнуть»?

Как ни упирался Павел, а от вечеров нельзя было отказаться. Такие обидчивые эти провинциалы, — чуть покажешься к одному, необходимо быть и у другого; за вечерами тянулись и концерты, и живые картины; здесь обращались к Павлу за советом как к художнику, было нельзя отказать, тем более что порою концерты давались с благотворительной целью.

Странно: среди ночи еще посещали Павлика мысли о Тасе; ведь она же была одна в чужом далеком городе; хуже того, она была с мужем, с тем человеком, о котором в Москве Павел не мог помыслить без дрожи; но как утишали боль расстояние, разлука и молодость, все та же молодость, юность, которая эгоистична, которая может почерпнуть сладость даже в тоске, которой сладки даже самые горькие

Вы читаете Целомудрие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×