мой бог перстами своими светлыми сотворил? И земли чрево от бога, и человека чрево от бога. И чрево единое Спас-Христосика извело. И нет от бога темного, коли не отемнил человек…»

Растерянно слушает странные речи маленький Павлик. Не разъясняется на сердце тоска, но как голос тихонький на сердце крепко ложится; не яснее становится, но раздумье осеняет. «Коли бог над животом моим чем я опозорен?» И это говорит этакий седенький, горбатый, в лапотках драных… «Нет от бога темного, коли не отемнил человек»… Разве это не так, как в псалтыри написано? Как читал по псалтыри Павлик? Или сам старенький этот сочиняет поэмы-псалмы?

Не примиренный, но успокоенный, отходит Павлик к дому. Волнения не стихли, сомнения не разрешились, этот бог, седой и суровый, все так же далек и враждебен и непонятен; и истории его, и темный гнев помнятся твердо, но голос Федин тихонький, голос просветленный, как ложился, как стлался он благостно по взбудораженной детской душе! Словно ладаном в ней покурили. тишина настала.

27

Из города пришло письмо от Евфимии Павловны, сестры дяди Евгения, звали Павлика в город.

Теперь писали Елизавете Николаевне, что Павлик в городе будет обласкан и привечен, чтобы отпустили его учиться к тетке вместе с ее другими детьми.

Приписывал и муж Евфимии Павловны, советник губернского правления, человек строгий и важный, про которого все говорили, что он — «голова».

«Достоуважаемая Елизавета Николаевна, пишем вам от искреннего сердца, — стояло в приписке его. — Ничем не стеснит нашу семью Павел: пятеро детей — шестой и не в зачет. И готовиться ему в семье будет способнее к гимназии, а будет хороший человек для Родины — порадуемся первые мы».

Всплакнула над этими важными строками мать Павлика. В готовности сестры приютить Павла она не сомневалась. Но советника— все боялись: не сегодня завтра он будет вице-губернатором, вся семья трепетала перед ним, потому что был он строгий и взыскательный во всем. Теперь же сдержанной лаской веяло в суровом тоне письма; этим немногим словам следовало давать более веры, чем всем ласковым излияниям двоюродной сестры. Приписка эта и порешила окончательно судьбу Павлика.

— А ты, мама, ты, конечно, со мной? — тревожно спрашивал Павлик.

— Да, да, я, конечно, с тобою… — смущенно отвечала мама.

И видел Павел и чувствовал, что не бывать этому, — и по самой простой причине: что не было у них денег на житье. Ведь разве тогда, коли бы деньги были, начинался бы разговор о жизни Павлика у чужих?

— Я, во всяком случае, поживу с тобою в городе, мой маленький, — пообещала Елизавета Николаевна и тихо отошла в сторону.

Там она, подойдя к окну, негромко вздыхала, затем начала кашлять, держась за грудь, — и вспомнил Павлик, что здесь таилась вторая причина, что нельзя было жить в городе маме: доктора велели ей жить всегда на деревенском воздухе.

Кашляла она часто, и глаза у нее в такое время были беспомощные и испуганные, особенно если подле оказывался Павлик. Дна раза со времени их приезда в деревню к ним заглядывал местный доктор. Он внимательно и подолгу выслушивал маму и прописывал как обязательное «деревенский покой и кумыс».

— Даже холод зимний вам будет здесь не во вред, а к вашему здравию, — рассказывал он.

— И на Рождество непременно привезу тебя в город, — сказала еще в день получения письма мама. — Сестра Фима предобрая, дядя Петр Алексеевич тоже, только слушайся его.

В первый день после решения не стало очень смутно на сердце Павлика.

Что ж, ехать, так поеду, сказал он. Еще было до отъезда дне недели, и близость разлуки не теснила души. Но клонился лень к вечеру, темнело в саду и роще, и темнело на сердце Павла. Все угрюмее он становился, не прикоснулся к вечернему чаю.

— Что ты, маленький мой, ты тоскуешь? — спросила мать тревожно.

И, собрав все силы, чтобы быть спокойным, ответил Павел:

— Нет, я совсем не тоскую, мама, тебе кажется это.

Среди ночи он проснулся оттого, что теснило в груди. Словно комок лежал на сердце, и в горле давило. Стучало в ушах, как после приема хины, и потом долго звенело комариное «пи-и-и»… Глотать хотелось Павлику, но чем более пытался он делать это, тем все ощутимее становился комок посреди горла. Точно громадный камень накатывался на грудь и давил… Павел пытался его спихнуть, и на несколько мгновений ком удалялся, но стоило лишь только забыться, как опять накатывался он извне, соединенный с тошнотой, и нестерпимое уныние веяло по душе вместе с писком комариным «пи-и-и»…

«Мама, мама!» — хотелось крикнуть ему. Но жалко было беспокоить маму. Она так долго возилась с вечера, все кашляла и вздыхала и переворачивала пол головою подушки. Наконец-то она уснула… Как же было ее разбудить?

И терпел Павлик, и начал молиться. Ведь молилась же мама, отчего же не прочесть молитвы и ему.

— Господи, господи, — говорил он и крестился, — Пошли мамочке моей много денег. Чтобы жить мне с нею вечно, пошли мне, чтобы никогда не жить мне у чужих людей. Денег нам много нужно, господи! На докторов для мамы нужно, чтобы не кашляла она, и на квартиру нам в городе, всего лишь две комнатки, господи, помоги!

Но молчало суровое лицо иконы. Пламень лампадки овеивал черное бесстрастное лицо. И не двигались твердо поджатые узкие священные губы, и не расправлялась холодно-горькая черта на лбу меж бровей. А ведь так легко было помочь для того, кто назывался всемогущим: ведь стоило только вон тем камешкам на столе сказать: будьте рублями! и Павлик выстроил бы больной маме в городе золотой дом. Ведь бывало же этакое, священные книги уверяли: раз даже вода вдруг сделалась вином. И все пили и веселились; а Павлику деньги нужны не на веселье: его мама кашляет, хватаясь за сердце, — разве бог эту разницу не видит?

И подходит Павлик тихонечко к иконе и становится перед ней на колени и протягивает вверх четыре камешка и шепчет и молит;

— Сделай же, господи, — ведь я для мамы прошу!

Ждет и смотрит: нет, камни как камни. Не хочет бог показать свою силу, не хочет помочь Пав. тиковой маме; не слышит он или спит? И решает Павлик, что бог — старый и далекий. А может быть, и скупой он? Или надоели ему люди? Что?

Устал молиться, устал спрашивать Павел и заснул. Придется, видно, хлопотать самому.

28

Один из последних дней занятий в деревенской школе остался в памяти Павлика.

Сначала все шло обычно. Преподавала Ксения Григорьевна. Павел лениво слушал объяснения и посматривал, по обыкновению, в окно. Из окна видны каретники дома дяди Евгения, и Павлик смотрел, как чистил на пороге конюшни дядиного коня кучер Фрол. «Числительные бывают количественные и порядковые», — рассеянно слушал Павел; затем он увидел, как три девчонки, горничные дяди Евгения, прибежали к Фролу и, размахивая руками, потащили его к дому. Во дворе сделалось шумно еще шумнее оттого, что в школе наступила «большая перемена» и все дети высыпали на двор.

— И стекла разбиты, и дверь взломана! — кричали во дворе бабы.

Учительница подошла к ним, за нею приблизился Павлик.

— Что случилось? — спросила Ксения Григорьевна.

Перепуганные бабы стали объяснять торопливо, что в барском доме обнаружилась покража: было разбито стекло в двери на террасу, и в буфете было украдено серебро.

— А где же Евгений Павлович? — тревожно спрашивала учительница, — Он же был дома?

Подбежавшие горничные объяснили, что Евгений Павлович уехал кататься с жилицей, что за ним послали нарочного, что серебра украли «страсти» и нечем обедать накрывать.

На суматоху вышел из дома и учитель Петр Евграфович. Он казался взволнованным, расспросил, в чем дело, и сейчас же, захватив в свидетели Фрола, повел его исследовать место покражи.

— Разве ты не на охоте? — спросила Ксения Григорьевна мужа.

Петр Евграфович отвечал, что вернулся с полдороги, так как обрезал нечаянно руку, и стал торопить Фрола «осмотреть горячий след».

Вы читаете Целомудрие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×