Заметил его случайно вошедший воспитатель.
— Ты чего здесь ходишь? — спросил он.
— Не-е знаю… спать где… — с рыданием пробормотал Павел.
Воспитатель побагровел и крикнул громовым голосом:
— Лаврентий!
Из-за угла показался струхнувший дядька. Очки съехали у него на копен носа, и руки держал он так, будто собирался вспорхнуть.
— Это что же? — сердито заговорил воспитатель, тыча в Павлика пальцем. — Вы уж свои обязанности забываете… Нельзя же, в самом деле, так бросать детей… Я не понимаю.
Воспитатель закашлялся, расставил руки и пошел прочь. С неописуемым ужасом глядел Павлик на дядьку, когда остался с ним наедине. Он думал, что Лаврентий сейчас же сбросит его через перила лестницы. Но дядька только поглядел на него внимательно и сказал, покачав головой:
— А еще рюмишь! Ну какой же ты емназист. Пойдем, укажу постелю-то. — И пошел в младшую спальню.
Здесь в два ряда тянулись кровати. Одеяла на них были серые, подле каждой стояли желтые табуреты.
— Вот это твоя постеля! — указал Павлу дядька и добавил не без гордости: — Будешь спать рядом со мной.
Мельком осмотрел Павел младшую спальню. Почти на всех кроватях лежало по малышу. Иные уже спали, некоторые покосились на него с любопытством.
— Теперь раздевайся, — проговорил дядька. — Скидавай всю амуницию и ложись. Платье клади в порядке.
Он вышел. Павлик начал раздеваться. Стало холодно: по телу забегали мурашки, застучали зубы. Он юркнул под тощее одеяло и сжался в комочек. Холодна была казенная простыня, точно лед взблескивал на каменных стенах казенной спальни. Внезапно около Павлика что-то застучало. Повернув голову, он увидел, что его сосед, крошечный, костлявый, приподнялся с постели и начал ее поправлять. Посмотрел на его кровать Павел. Матраца на ней не было, на досках лежала, сморщившись, одна простыня. С ужасом догадался Павлик: это был наказанный. За какую-то провинность у него сняли с постели матрац. Так, на голых досках, он должен был провести ночь. Павлик видел, как он все двигался на своем грешном ложе и поправлял простыню. Время от времени он поднимался и все старался улечься на свернутой в несколько раз половине одеяла, пытаясь прикрыться другим концом. Одеяло сползало, гимназистик ворочался, тихо плакал, и доски под ним скрипели. Милыми, невозвратно утраченными показались старый дом, и цветы, и простор деревенского сада, и поля, и лицо матери, бледное, больное, усталое, измученное лицо. До тоски, до боли потянуло домой, и самое тяжелое было то, что вернуться было нельзя, что крутом были голые, неуютные стены, чужие, грубые, казенные люди. Громкие вздохи заставили Павлика высунуть из-под одеяла голову. Около стоял в нижнем белье босой дядька Лаврентий и истово крестился, кланяясь, как игрушечный слон. Он громко вздыхал, пучил глаза, покашливал и тер лысину. Потом грузно опустился на колени и начал часто-часто бухать о пол головой. Это было смешно, но не смеялся Павлик: хотелось плакать.
И как только отошел и улегся дядька, Павел уткнулся в подушку и плакал долго-долго, горячими, как огонь, беспомощными слезами.
«Мама, за что же?.. — жаловался он беззвучно. — Почему все одному? Почему мне?.. Зачем я один?..»
Цветет сирень, зеленые мухи носятся с гудением над головками флоксов. Палит солнце, яркое, золотое, немилостивое, на рогожном кулечке сидит блаженный Федя и двигает костяными пальчиками.
— И солнце богово, и сирень богова, и простор-от, простор! — радостно улыбаясь, говорит он.
Павлик смотрит ему в глаза. Какое у него лицо благостное, напоенное солнцем. Ведь вот не учился он в гимназии, не был в пансионе, а какой он мудрый, какой веселый, каким звонким смеется голоском. Точно маленький колокольчик под дугой заливается: динь-динь-динь! И сейчас же отвечает другой, чужой, грубый колокол: Дон! Дон! И дивится Павлик: Федя — маленький, а голос стал грубый. Глаза у Феди блаженного кроткие, а голос — как труба. Даже холодно становится Павлу. Дон, дрын-дрын! Дзинь, дзон, дзон! Дзон! Оглушенный, подавленный, открывает Павлик глаза. Черное морщинистое лицо склонилось над ним. толстые серые губы дышат махоркой. Не Федя это, не в саду Павлик, не в деревне. Это дядька Лаврентий. Он сдернул с Павла одеяло, в пансионе он.
— Смотри, воспитатель без чаю оставит! — говорит солдат.
Павлик растерянно садится на постели, обняв руками колени. Смеются товарищи.
— Оставит без чаю — кружку не проглоти! — говорит один маленький, пучеглазый, с носом скворешницей. Отчего они такие злые?
Павлик все сидит, все думает, смотрит, как двое перед ним дерутся бляшками поясов, потом в старом затасканном халате появляется в младшей спальной воспитатель. Лицо его еще более желто, глаза распухшие, усы свисают на рот.
— Новенький, а беспорядничаешь. Я лентяев не люблю.
Быстро одевшись, Павел идет в умывалку. Сумрачная холодная комната, посредине ее — огромный из красной меди умывальный чан. Дно его усеяно рядом стержней, все места вокруг чана уже заполнены рядами. Одни умываются, другие с полотенцами ждут очереди; тех, кто умывается долго, подталкивают кулаками в спины. От падающих и поднимающихся стержней в умывальной стоит пестрый трезвон; плещутся водой, плюются, смазывают друг другу лица ваксой и мылом.
Павел становится в очередь и внезапно от сильного толчка в бок откатывается в сторону. Красивый скуластый гимназистик, с жесткими, как проволока, черными волосами, занимает его место, но сейчас же длинный, худой, как столб, пансионер дает его обидчику оплеуху и восстанавливает Павлика в правах.
— Я тебе еще кровопускание сделаю, Умитбаев, — говорит он черномазому гимназисту.
А Павлик, чуть дыша, становится на отбитую позицию и беспомощно моргает глазами. Общее движение и в умывалке появляется заспанный пансионер, тучный, рыжеволосый, с круглыми глазами без ресниц, с опухшими, отвисшими, словно налитыми водой щеками. Перед ним дробью рассыпается стоящая у чана мелкота.
— Клещухин пришел, он всегда дерется, — слышит Павлик испуганный шепот и оборачивается.
Тучное чудовище грозно пыхтит спросонья; у него не только нет ресниц на веках, но совсем не видно и бровей, но не что страшно: уничтожает Павлика взгляд Клещухина: тусклый, рыбий, остекленевший. «Точно мертвый!» говорит себе Павел, содрогаясь, и в самом деле ему кажется, что глаза Клещухина провалившиеся глаза дохлой рыбы.
Сейчас свою «Соньку» поставит! — слышит еще Павел, и к Клещухину подходит маленький, хорошенький, похожий на куколку гимназистик с ясными, милыми, голубыми, как бирюзки, глазами.
Клещухин кладет на его плечо свою красную волосатую лапу с плоскими, обкусанными ногтями, дает пинок умывающемуся перед ним гимназисту и отшвыривает его в сторону с еще не смытым на лице мылом. Павлик все смотрит в ужасе. Рыжий Клещухин кажется ему зверем, тигром, дьяволом. Ему в голову не приходило, что могут в пансионе встретиться такие ужасные гимназисты.
Теперь Клещухин ставит перед собою хорошенького мальчика с голубыми глазами и знаком велит ему умываться. Вокруг них двоих загадочный шепот, непонятный Павлику затаенный смех. «Отчего они смеются, когда Клещухин такой злой и гадкий?» — спрашивает он себя, и вот круглые глаза Клещухина обращаются на него, и глухой сиплый голос, тоже мертвый, распространяющий смрад, произносит над его головой:
— Твоя фамилия?
— Ленев, — чуть живой отвечает Павлик.
Теперь пансионская жизнь становится знакомее. Утром — чай, перед ним и после молитва; потом ученье по книжкам. Правда, Павлику еще не заданы уроки, но уроки будут даны ему завтра, надо присматриваться и делать все так, как делают другие.
И Павел смотрит и слушает: встают пансионеры — встает и он; идут они — за ними идет и Павлик. Когда пробил звонок и все поднялись и пошли в прихожую одеваться, Павлик уже без объяснений понял, что Собираются на учение, в гимназию. Он пошел за другими, оделся, отыскал свою шапку. Он не знал только,