башкир ели на подоконнике свое масло, и он был перед Клещухиным беззащитен.

— Иди же, тебе говорят! — крикнул Клещухин и, схватив Павла за подбородок, больно его ущипнул. — Ах ты, мерин этакий!

— Но я не хочу слушать! — сказал Павлик, пытаясь освободиться.

Толстые, как моркови, пальцы держали его за кожу подбородка, и двинуться было очень больно. Мало того, Клещухин, ощерив свои зубы, стал склоняться к Павлику и в то же время поднимал его, защемив подбородок, так что Павлу пришлось подняться на цыпочки.

— Теперь хочешь слушать? Хочешь? — прошипел Клещухин.

Глаза Павлика налились слезами, слезинки покатились по вспыхнувшим щекам, защемленный подбородок все не мог высвободиться.

— Будешь слушать? Хочешь?

— Хочу! — едва слышно пискнул Павлик. Клещухин выпустил его подбородок и толкнул в спину.

— То-то! Ступай!

Раскрыв дверь в скарлатинное отделение, он еще раз толкнул в спину Павла; спотыкаясь, тот добежал до кровати, но потом сейчас же, юркнув в сторону, с громким плачем бросился вон из комнаты.

— А, так ты еще хитрить! — закричал Клещухин и, грузно повернувшись, побежал за ним. Бежал он тяжко, с прерывистым пыхтением, расставляя ноги, как лошадь. И было страшно оглянуться Павлику на своего гонителя. Он вбежал в аптечную, хотел спрятаться под стол; но показалось страшным остаться здесь с Клещухиным, и, обежав вокруг стола, Павлик выскользнул в свою палату. Трое башкир покосились на него удивленно; они засмеялись, когда на пороге появился багровый, взъерошенный Клещухин. Рот его скривился на сторону, тусклые глаза вращались словно катушки.

— Ну, вот я теперь тебя взбучу! — закричал он перед забившимся в угол Павликом.

Павлик присел в уголке, поставив перед собой табуретку, и смотрел из сумрака глазами затравленного зверька. Расставив руки, надвигался на него Клещухин, но ловким вольтом Павлик двинул ему в колени табуретку и выскочил из угла. Не рассчитавший движения Клещухин качнулся и сейчас же с грохотом покатился на пол.

— А, так ты вот… как!.. Вот! — засипел он, поднявшись, теперь уже бледный, похожий на мешок с мукой. — Так ты вот что! Постой же!..

И опять бы выскользнул из его лап ловкий и тоненький Павлик, но в это время пущенная Клещухиным подушка ударила его в затылок, и он, пискнув, растянулся на пороге.

— Вот теперь я тебя… тебя!.. — услышал он над собою скрипучий голос. В глазах его потемнело, он смутно видел, как огромные лапы схватили его.

— Пустите меня! Я!.. — закричал во весь голос Павел, но случилось неожиданное. Павлик стал свободен, подле него Клещухина не было; он поднялся с порога и увидел, что толстый Клещухин лежит на полу, а на нем верхом сидят трое башкир, и среди них молчаливый Исенгалиев, и все трое молчаливо и серьезно хлопают по тучному телу Клещухина кулаками — по шее, по спине, по затылку. Лица у всех были сосредоточенны и серьезны, точно делали они важное, полезное дело.

Еще видел Павлик: Клещухин растерянно поднялся на ноги и, выплевывая изо рта кровь, вышел из комнаты, потрясая кулаками.

Как степные ощерившиеся волчата, смотрели башкиры ему вслед. Узкие раскосые глаза их сверкали остро и дико.

— Не дадим тебя обижать!

22

Медленно и однообразно толчется казенная жизнь; идут дни за днями, исполненные науки и страхов дни; Павлик уже покончил со своей свинкой, он выпущен из лазарета, и снова бежит жизнь, похожая на сон.

Приходят письма от мамы — милые, полные ласки письма; мама завела себе календарь и вычеркивает в нем дни за днями. Вот и заморозки, до Рождества остается все меньше и меньше, и, как пленник, дожидается Павел свободы. Бежит утро, наступает день, за ним падает вечер; живет, обедает, учится и боится Павлик; теперь ему уже одиннадцать лет, пошел двенадцатый; он растет и свыкается понемногу с казарменной жизнью пансиона. Главное, чтобы день прошел более сносно, надо было вызубрить положенное — и кратким, быстросменным казался среди этой зубрежки казенный день. С вечера всего заданного не удавалось пройти, волей-неволей часть откладывалась на утро. Как ни тяжко было вставать во тьме в шесть утра, при скупо светящих лампах, надо было зубрить; ведь вся эта наука проходилась только для мамы.

После утреннего чая до начала занятий в гимназии оставалось около трех часов, и часы эти были самым лихорадочным моментом в жизни пансиона. Немногие счастливцы могли похвалиться тем, что у них было все приготовлено. Приходилось рассчитывать на «сдувание» и подсказки.

Время бежит… До отхода в гимназию остались минуты. Везде, даже в старшей занимательной, тоска и смятение…

Скоро девять; воспитатель соберет свои книги и обойдет пансион дозором в последний раз. А в четверть десятого — звонок в гимназию.

Время страхов, обманов, обучения, время единиц.

Звонок. Это уже последний. Мгновенно выпрямляется согнутая и смятенная душа Павлика. Кончились занятия в гимназии; идти, правда, в «клетку» — в пансион, но все же Чайкин исчез до завтра, и нет этих окриков, насмешек и издевательств; это все вновь появится завтра утром, но сейчас яркий день — не хочется думать о завтра.

Торопливо надевает Павлик свое издревле-казенное, серо-зеленое, пахнущее какой-то дезинфекцией пальто. Вот башлык, вот галоши, шапка. Идти до пансиона недалеко, но и в течение этих жалких пяти минут бесконечно любуется он на солнце, на чахлые деревья улицы, на едущих и идущих людей. С шипением растворяются пансионские двери, и старое хранилище казенных вещей поглощает узников. Недолго разбирается Павел в книгах по приходе. Звонят к обеду. Торопливо покончив со скудной пансионской едой, садится он на свою парту и ждет звонка: сейчас на прогулку.

Звенит колокол, живо собираются пансионеры. Здесь уже нет той медленности, которая присуща сборам в гимназию. Нет приключений, нет «калошного топота» и «изводки» воспитателей. Надо идти гулять на Большую Садовую.

Попарно, по росту, все от мала до велика, выходят из пансиона. Нет, не помнит Павлик, что завтра уроки и прежние мучения. Украдкой посматривает он на часы: «Ах, если бы время остановилось!»

В самом деле, в пансионе все напоминает о зубристике… а здесь, на улицах, светло, нарядно и ярко. Что же из того, что зимою холодно, а осенью дожди? На улицах масса гуляющих, попадаются знакомые… «Бараны, бараны!» — насмешливо говорят встречные гимназисты. Не обижается Павел: «баранами» зовут они пансионеров за то, что те гуляют кучами, как стадо. Что же из того, что кучами? Лишь бы гулять. Вот идут барышни. Павликова пара, апатичный Исенгалиев, буреет; с угрюмым восхищением он кланяется одной из барышень. «Кто? кто?» — осыпают его вопросами. Кругом улыбаются, шутят, завидуют, вспоминают. Еще гимназисточка, ее волосы золотятся. А вот сразу две, они обе невольно приковывают внимание: тонкие, строгие черты лица, черные волосы, под атласными бровями пугливо-черные глаза… Одна совсем ребенок. Она хочет посмотреть на Павлика и наивно-опечаленно прислоняет к лицу маленькие пальчики, точно чешется у нее глаз.

— Ленев, тебе кланяются!

И вздрагивает Павлик, и бледнеет, и тревожно оборачивается. Ведь это же Тася Тышкевич, снова она, эта тихая, неулыбающаяся рождественская vis-a-vis; снова судьба приводит к нему ее, и снова так жутко и непонятно он отходит от нее, весь стремясь к ней душою; не признает ее и отталкивает, и стремится, и отдаляет… «Что это, что?» Тихо никнет сердце. Отчего это бывает так?.. Ведь он же любит ее, он полюбил ее с первого взгляда, и она тоже любит его, и они — один для другого, а вот идут мимо друг друга и разлучаются, и он сам, весь стремящийся к ней, сам разделяет себя от нее.

Оборачивается Павлик и смотрит вслед, а она уже отошла, и лишь веет издали, как голубиное крыло, белая ленточка шляпки.

Вы читаете Целомудрие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату