известно, почему его волосы мокры. Уже «накачался» взводный — и багрово лицо его; «но пусть это так, пусть живет Тараканов как хочет, пусть будет так».

Среди выстроившихся рядов волнение. На парадном крыльце показывается в теплых калошах и при зонтике сам директор, он же Эгапон, — и громадный крест блистает загадочно в седой паутине его бороды.

Инспектор, маленький ужасающий Чайкин, показывается за его спиной, что-то жуя. Не страшен он сегодня: сегодня нет ученья, учение завтра, не помышляет юность о завтрашнем дне.

Вся улица запружена народом. Глазеют все, у кого есть глаза: домовладельцы, их жены и свояченицы, их дворники, кухарки и няньки. Проходящие на службу чиновники остановились и любуются парадом с портфелями в руках. Кучею столпились за гимназическим полчищем возы и шарабаны, которым «синяя говядина» запрудила дорогу; оливковый киргиз на верблюде разглядывает гражданское войско, щуря агатовые глаза. А над всем сияет весеннее солнце, опаляя своим дыханием, обещая жаркий и радостный, совсем не казенный день.

Пошептавшись о чем-то с директором, отходит к музыкантам штабс-капитан Карабанов. Проходя к фронту, он силится натянуть новую перчатку и густо краснеет, может быть, оттого, что проходит мимо Антонины Васильевны, жены учителя географии.

Смотрят на нее старшие гимназисты. Какая она прелестная в этом сиреневом платье! И шляпка у нее воздушная из золотой соломки с цветами; ее глаза как небо, и на шляпке улыбки неба — васильки. Как может она любить учителя географии, у которого морщины, и лысина, и кривой жабий рот?

— Вот это надлежащая бабочка — п'госто апельсин! — грассируя, говорит долговязый фон Ридвиц и причесывается, глядя в зеркальце. — По'газительная к'гасота!

И громко, преувеличенно громко раздается команда Карабанова. Самая большая медная труба, которой заведует толстый, как бык, восьмиклассник Шаповалов, оглушительно рявкает: «Ух! Ух!»

И сейчас же трубы поменьше подхватывают, и удар барабана врезывается в медные крики, и все трубы и валторны рычат, рассыпаются и жарят: «Тра-та-та! Тра-та-та! Ух, ух!»

Знают турки нас и шведы И про нас известен свет…—

загремел «национальный» гимназический марш.

Двинулись, дрогнули колонны.

— Т'гонулась с места г'гажданская классическая армия, — говорит Ридвиц.

На сраженья, на победы Нас всегда сам царь ведет!

Идет, браво маршируя, гимназия. Кто-то наступает Павлику сапогами на пятки, кто-то поскользнулся, а вошедший в раж Тараканов уже кричит, вращая мутными глазами:

— Левой, левой, кошкины дети! Сено, солома — ать, два!

— «Преобразился еси на горе!» — подмигивая, кивает на него толстый Поломьянцев и строит рожи на своем бабьем лице. — Дербалызнем и мы!

Ревет музыка; стуча по булыжникам колесами, пробираются за колоннами извозчики. Часовых дел мастера, бакалейщики, галантерейщики, мясные приказчики толпятся у входов в лавочки и с улыбками разглядывают воинствующую гимназию. Рядом с Павликом, марширующим на левом фланге, идет Чайкин и старчески дышит, опустив голову, опираясь на зонтик морщинистой рукой.

Пестрая жидкая борода его взмокла, в складках губ, щек и носа уже лежат слои пыли. Как не страшно сегодня это старое пугало, как бессилен Чайкин и ничтожен и обыкновенен, отчего же завтра будет так грозен и велик?

Так не боятся все Чайкина сегодня, что тут же, почти подле него, одним рядом дальше, на ходу, маршируя и подпевая, откупоривает Поломьянцев свою посудинку с водкой и, командуя: «Левой, правой!» — делает несколько глотков. Не оглядывается Чайкин. Больше того: хоть и замечает Павлик, что глаза учителя скосились на Поломьянцева, но не подает Чайкин виду, что приметил неладное; старчески вздыхая, продолжает свой путь. А ведь Поломьянцев произвел демонстрацию на улице! Правда, теперь гимназисты идут уже по предместью, но все же он потянул из бутылки открыто, среди белого дня, и крякнул удовлетворенно, и спокойно закупорил, и опустил бутылку в карман. Не думает ли Чайкин, что пил Поломьянцев молоко? Или знает инспектор, что сегодня «гимназия не действует», что сегодня все упразднено?

Да, только раз в году, среди учебы, покорные дети системы делаются непокорными. Чайкин знает: это бывает на первомайской прогулке; будут качать учителей; бессильно взлетит на воздух даже сам директор — и не будет возможности противиться этому… Поднятое в воздух тело Юпитера упадет вместо ладоней на сжатые кулаки…

Клубится под ногами серая пыль предместья, в которой тонут сапоги. Подпевая маршу, шагают по пустырям окраины гимназисты, а вот войско проходит мимо низкого дома, стены которого вросли в землю, и в раскрытых окнах вдруг показываются растрепанные головы женщин, привлеченных музыкой. Слышится смех, какие-то странные речи, но не это привлекает внимание Павла: конечно, его удивило, что в окнах показались почему-то только женщины, одни только женщины, точно нарочно согнанные кем-то в подвал; но самые лица у женщин были какие-то особенные, не похожие на лица других. «Точно клейменые!» — сказал кто-то внутри Павлика, да так громко, что он содрогнулся. Словно каторжные и отверженные были собраны в этом доме, — какие-то не равные всем другим, жалкие, презренные, вконец изобиженные рабыни, несмотря на их развязный смех, подмигивания и шутки… Не понимая себя, не сознавая корней острого беспокойства, вдруг взворохнувшегося на сердце, Павлик, проходя мимо, смотрит в эти необычные, непохожие, накрашенные лица с усталыми, жестокими, словно провалившимися глазами, с синяками и царапинами на лбах и щеках. И даже не то, что лица накрашены, что на них синяки и какие-то пятна, ужасает Павлика, а вот видит он что-то больное и смертное в лицах этих женщин и слышит что-то устрашающее в бесстыдном смехе их… Точно звери содержались в этом доме на чью-то потеху; точно голодные были эти раскрытые, с грязными зубами, дряблые обвисшие рты; точно совсем иные, непохожие, отделенные от других женщин, почти не люди, не человеческие существа, были собраны для кого-то в этом подвале и теперь глядели из-под земли, как животные из ям.

За шесть лет пребывания в гимназии Павел увидел таких женщин» впервые, и его сердце было захвачено ужасом. «Что это? Что?» — хотел он крикнуть, но внезапно увидел подле себя побуревшее, смущенное, с опущенными глазами лицо старого Чайкина и рядом заалевшие лица молодых учителей — и услышал тут же дерзко-насмешливое фырканье старших гимназистов, подталкивавших друг друга в бока…

— Вот они и курочки — те-те-те! — крикнул с хохотом Рыкин.

А Павлик смотрел растерянным взглядом на этот страшный дом, смотрел, маршируя, всего несколько мгновений, но секунды, пока он проходил мимо этих словно потерявших человеческий облик женщин, показались ему часом жгучего стыда и мучений. «Курочки, значит, курочки!» — набиралось постыдного, уничтожающего знания его настороженное сердце.

— Вот оно что. Вот оно как бывает! — еще не понимая всего, угрожающе бормотал он и уже с ненавистью разглядывал лица учителей. Никто не объяснял ему, но познание жизни внедрялось в мозг, пропитывая его отравой.

Да, вот была на свете наука, которой его учили в гимназии, но, оказывается, была еще и другая наука жизни… И не преподается она в гимназиях, и в программах ее нет; она разъясняется мимоходом, при увеселительных первомайских прогулках: определяется известный маршрут, и вот по дороге показывается здание с низкими окнами и в нем — растрепанные, страшные, жутко смеющиеся женщины, на чью-то утеху

Вы читаете Целомудрие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату