— Пока ничего. Давление держит. Вообще сохранный старикан, худой, все понимает. В общем, можно… Или потянуть?..
Больница соседняя. Район соседний. На нас рассчитывают. За людей нас почитают. Надо бы помочь. Надо бы сделать старика. Во всяком случае, не должны дать помереть просто так, по воле рока. Господи, уже и на рок замахиваемся!
— А что старикан в жизни делает? Работает? Кем раньше работал? Кто с ним приехал? Родственники кто?
— Ничего не спросил. Посмотрел, пощупал, послушал и пошел звонить.
— Правильно сделал. Что, приехать?
— Смотри сам. Если делать — мы начнем, а?
— А кровь какая? Группа? Ее много понадобится.
— Сейчас определяют. Выясним — закажем. А пока начнем без крови.
— А точно аневризма?
— Раньше ставили ему такой диагноз. Сейчас внезапно увеличилась. Боли, пульсирует. Наверное, точно аневризма.
— Ладно. Еду. Слушай, надо бы и Федьку позвать. И нам легче, и ему интересно. Позвони деду Якову, пусть к нему сходит. Дед рад будет. Ему нравится быть полезным.
Конечно, неохота ехать. Да и кому охота?.. Положим, следователя срочно вызывают из дома, он едет, делает свое дело — так ведь про него не скажут, что помог, что доброе дело сделал, хотя он, может, и сделал доброе дело. И дело другое, и отношение к нему другое. Про них скажут, например: работа тяжелая, нервная, опасная. Про них скажут: надо. А про нас обычно говорят возвышенно, романтично, с незаслуженной комплиментарностью. То и хорошо. Про нас говорят еще, что мы добрые. А у нас работа добрая. Но мы можем быть и злыми. А тщеславие мое питается таким пьедестальным отношением.
Короче, еду. Оставляю покой и сон. Жажда славы вливает силы в кровь, цезарианские страсти клокочут во мне. Полный сил, со щитом, в колеснице, весь в огне, с явным нимбом. Он виден и мне — он виден только мне. Лечу.
Есть разные формы и поводы к тщеславию. Я помню, как товарищ мой, в школе еще, у доски стоя, не стал отвечать урок, и, когда ему ставили двойку, он горько, сладостно и гордо бросил учителю, классу, всем нам в лицо, в уши: «Есть высшее счастье: познав — утаить». И тем достиг такой славы, что мы, весь класс, тридцать лет пересказываем всем эту строку, ищем источник, первоисточник — и не знаем, не можем найти, откуда она. (Недавно он сказал, будто сам придумал, но мы не верим и продолжаем искать.) Пусть в узком кругу, но слава грандиозная. Наш мир — это наш мир, и какое нам дело до остальных миров, когда в нашем он произвел фурор! Ради славы в своем мире мы живем.
Сейчас приду, распоряжусь, и начнем помогать. Дай Бог и поможем. Но боюсь я, боюсь. Сколько раз уже было: стоит оформиться тщеславной мысли в алчную жажду прославиться, как больной в наши планы вносит свои поправки… и не поправляется. Собственно, больной пассивный объект — не он, а жизнь вносит свои коррективы. Поэтому осознанно никаких у меня сейчас нет мыслей насчет славы: я научен, у меня большой стаж хирурга, у меня опыт. Я боюсь — я лишь очень поверхностно, какой-то самой дальней провинцией своего мозга думаю о спасении больного. Нет у меня впрямую таких мыслей. Я знаю: стоит задаться целью спасти, взять на себя эту верховную миссию — и все, моя работа пропала.
Я знаю: надо думать о работе, о красоте своей работы, красоте разрезов, о радости выделения пораженных органов из окружающих тканей, о счастье от красиво наложенного мною шва… Надо сосредоточить тщеславие свое на формальной красоте дела. И не думать о больном. Бегу по больничному коридору… Нет. Нельзя бегать по больнице, нельзя пугать больных людей вокруг.
Я уже в операционной. Я не беру на себя решения, не выбираю лучшего решения, я, слава богу, освобожден от выбора самой жизнью, да, говоря по чести, и не готов к свободе выбора, и не надо. Все идет само, как и должно идти. Руслан и Федя уже на месте, ждут. Мне остается лишь встать в цепочку, ввязаться «в связку», как говорят альпинисты, в связку идущих по тропе, давно проторенной первопроходцами. Я ничего не решал, не распоряжался. Все было решено правильно еще до моего прихода. Зачем я им?
«Страшнее потерять уменье удивляться». Светлана Петровна дает наркоз. Больной уже спит. Может, он никогда и не узнает, что я к нему приезжал. Руслан стоит на первой руке и ждет моей команды. На самом деле ему не нужна команда: во-первых, другого выхода нет, надо начинать операцию — иначе старик умрет, а во-вторых, мы всё решили по телефону.
Чего же ждать ему от меня, когда все ясно? В конце концов он и сам все сумеет. Если я хороший хирургический начальник, то они и без меня все должны уметь. А я себя считаю хорошим начальником. Как быть? Я в клещах собственных представлений. Так-то оно так, да дежурят всего два хирурга, а на такую операцию двоих мало. Кому ж звонить, как не начальнику? Что ж, я, начальник, должен быть у них помощником? Отдать такую красивую операцию?
Да.
Руслан ждет моего решения: кто будет стоять справа на первой руке. Кому какая миссия будет определена в этом красивом действии. Справа стоит главный оператор — кто справа, тому и слава, тому и барабанный гром, тому и телефонный звон… А как знать, кто лучше оперирует, на каких весах взвешивать, с каким эталоном сравнивать? У кого больше живых остается — тот и лучше.
Под восемьдесят больному. По-всякому может окончиться наша сегодняшняя работа. Риск. Таких больных надо брать на себя. Большой риск — на начальника. У начальника спина шире — большую тяжесть и надо взваливать.
Лукавлю. Хочу славы, потому сам и оперирую. Да, я решил: оперирую сам. Вот она, свобода решения. А на самом деле это жадность. Мне просто жалко отдать им такую хорошую, красивую операцию. Мне она нравится. Я еще и жаден. Жадность и тщеславие тоже в связке ходят.
Я красуюсь, фиглярничаю. Вот сейчас красуюсь перед нашим дедом Яковом. Он первый раз пришел на такую операцию. А какое возмездие мне грядет за все? За все пороки, за жизнь? Прав Хайям: на что нам кущи райские потом, и я в кредит не верю, «хочу сейчас»…
СВЕТЛАНА ПЕТРОВНА
Вот и еще одно подходящее объявление: «Мужчина 39 лет, стройный, непьющий, хочет…»
А может, плюнуть на все и написать стройному и непьющему?.. Надоело ночи проводить здесь, в реанимации. Что за профессия для женщины! Оживитель. Лучше бы я теми же ночами оживляла близкого человека. Реанимировать — дело не женское. А оживлять…
Да я и сама могу написать: «Женщина средней стройности, добрая, образование высшее, по реакции окружающих, умна, хочет…» Себе я, конечно, кажусь лучше, чем… Сама себе я всегда кажусь правой. Сама себе точка отсчета. Отвратительно. Хочу быть неправой. Чтобы кто-то тыкал меня в мою неправоту. Да не эти, на работе. Здесь либо они мои подчиненные, либо я подчиненная. Нет равноправия.
Я и хочу неравноправия, но дома. А у меня дом здесь. Так получается. Надоело. Не хочу. Не спится. Темно и душно. Раздеться бы, раскинуться, сбросить простыню, окно распахнуть… Нельзя.
Работа.
Работа, работа, работа!
Прийти б домой да встать на кухне. И варить, варить, варить да жарить. Кому?!
А засни сейчас, и что?.. «Светлана Петровна, давление падает!» И снова — шприцы, гормоны, кровь, капельницы, массажи… Сатанинские заботы, демонские радости и ангельское лицо потом — для разговоров.
А эти оперируют как очумелые, будто за вечное блаженство борются. Их уже и так на руках носят по всему району. А верно, хочется, чтоб по улицам несли на раскладушках и ниц бы повергались все вокруг. Хирурги — показушники и экстраверты по своей природе. Герои, супермены. Поверхностны и пусты. Работа их понятна и ясна. С детства помню: кто всегда ясен — тот глуп. Хирургов в районе знают по именам, к ним приходят, с ними консультируются. Их можно просить. Им можно спасибо сказать, принести цветы…
А мы какая-то потаенная сторона их работы. Но что они без нас?
Больные приходят в больницу — перед ними хирург. Обследуют, ищут болезнь, подтверждают болезнь, решают, что делать, предлагают операции — всё хирурги. Судьбу решают — вершители, решатели хирурги. На операционном столе больной не видит нас, хотя мы работаем, — ждет, когда появится хирург. А потом наступает самое тяжелое, когда больной без сознания, когда наполовину он здесь, а немножко уже и т а м,