А может, разлив достиг полной силы и начались уже в Фалалееве каникулы?..

— Ваня, ты слышал, что Галя про тебя сказала? — Учительница взяла его за локоть. — Слышал? Она говорит, дикий ты…

— Значит, дикий, — грубо ответил Иван. — Сажайте в клетку, раз дикий.

Галя вскинула на него глаза, и он увидел: чуть не плачет.

— Дикий! — повторила она с каким-то отчаянием. — Никого не видит! Себя только! — Она всхлипнула и выбежала из класса.

«Себя, да? — ядовито подумал Иван. — Ну и пусть!»

Чем хуже, тем лучше. Нам что — мы птицы перелетные.

* * *

— Ну вот, Ванёк, — сказала бабушка, когда он вернулся домой, — мать уехала отца проведать, будем вдвоем хозяевать. Садись обедать…

Иван лениво похлебывал щи, а бабушка шаркала по комнате валенцами взад-вперед, взад-вперед и — слава богу! — ничего про школу не спрашивала. По правде говоря, у нее вообще не было такой привычки. Она считала — это дело родительское.

— Да, бабушка, — вспомнил Иван, — Григорий Ильич просил тебя в школу зайти. Не из-за меня, не бойся! Он сказал — дело к тебе…

— Знаю я его дела, — сказала бабушка и села за стол напротив Ивана. — Просит, чтоб я вам про войну рассказывала. Партизанщину вспомнить просит. А я не хочу.

— Почему? — спросил Иван.

— Чего душу-то бередить, — строго сказала бабушка и поглядела в окно.

Весь остальной день она провела в беспокойстве, вздыхала, разговаривала сама с собой, топталась вокруг Ивана. Вечером сказала:

— Ну, садись рядышком.

Он послушно сел.

— Ты меня спрашивал: зачем дубок на пути посажен? Помнишь?

Иван кивнул.

— Он на том месте посажен, где Володю убило…

Это Иван знал — что Володю, маминого брата, убило миной во время войны, а больше ничего не знал.

— Помню, зима ранняя была, — рассказывала бабушка, — в октябре снег пошел, ветер страшенный такой, колючий, не выйти — глаза слепит, щеки обжигает… Ночью пришли ко мне партизаны. Гриша вот, Григорий Ильич ваш, а с ним еще двое. Одного не помню, а другой — Федоров Никифор — отчаянный мужик был, его внучок с тобой учится… Гриша у них за начальника. Я впустила и обмерла — а ну как узнает кто! У меня ребята малые! Володе-то уж восемь исполнилось, а Надя, мама твоя, только еще за стеночку держалась, ходить училась…

Гриша говорит: «Ты, Васильевна, не серчай, что мы к тебе пришли. Твой дом крайний, а дело важное — не терпит…» А тогда и верно наш дом крайний был, это теперь он в середке. Улица длинная стала. «Мы, — говорит, — Васильевна, насчет теплой одёжи. В отряде больные, раненые, зима на носу. Поговори с бабами. Пускай принесут, чего не жаль. А мы через три дня придем опять. Только ты смотри, — говорит. — В случае чего — скажи: на бедность, мол, собираю…»

Что делать, пошла я. Знала, к кому идти. К самым надежным толкнулась. И все же у кого-то от языка отклеилось — пришли за мной полицаи. «Кому, Васильевна, зимнее собираешь?» — «Да что вы, — говорю, — на бедность я! Муж на войне, дети малые!..» — «Ладно, — говорит Сарычев, — знаем, какая ты гнида красная, пойдем, там разберутся…» Их было два брата Сарычевых — оба полицаи.

Привели меня на старую конюшню, теперь ее нету — на кирпич разобрали, а тогда в ней тюрьма была, в стойлах арестованных держали. У ворот солдат немецкий, а я одна в конюшне в этой… «Ну, — думаю, — устроят засаду, партизан перебьют, а там и меня кончат, и ребят не пожалеют…» Плакала я, плакала, слезы кончились — стала думать, а что под замком придумаешь? Вдруг слышу — разговор у часового с кем-то, и голос знакомый вроде. Прислушалась — Володин голосок! «Ох, — думаю, — куда ж ты пришел, миленький мой, уходи скорей, забьют ведь!..» А крикнуть боюсь: как бы не сделать ему хуже… Замерла, слушаю… Володя говорит часовому: «Дяденька, у меня мама там, муттер, понимаете? Она голодная, я ей картошки принес, пустите меня на минуточку…» Солдат, слышу, смеется: «Гут, гут, карашо! Карош малшик! Шнель, киндер, шнель!» И пустил Володю. Володя вцепился в меня — одно твердит: «Мама, мама, мама…» Я его еле оторвала, встряхнула, чтоб он в себя пришел, и говорю: «Володенька, найди дядю Гришу. Скорей найди. Скажи, чтоб не приходили партизаны, засада будет, поубивают всех, и нас с тобой — тоже…» Он как прижмется ко мне: «Нет, нет, не поубивают!..» — и кинулся к воротам. Потом вернулся — вспомнил про картошку. Поцеловала я его — и побежал. Слышу — кричит часовому: «Данке, дяденька, данке!» Наслушался немецких слов, запомнил. Способный был.

Ночь прошла, новый день идет — меня не трогают. Ну, думаю, так и есть — партизан ждут. К вечеру сменился часовой, опять заступил тот, давешний, и тотчас Володя появился. Слышу — веселый, смеется. А немец: «Киндер, гут!..» Потом вдруг Володя запел «Катюшу». Я испугалась — что это он?!. Слышу, часовой тоже подпевает, вернее — мычит. Кончили петь — часовой говорит: «Гут, карашо», и слышу — замок гремит…

Володя кинулся ко мне: «Не придут, мама, не придут партизаны, я нашел, сказал…» Тут уж я волю дала слезам, а он давай меня успокаивать: «Не бойся, мама, я еще к тебе приду, я Ганса обману, он думает, я ему друг, а я его ненавижу! Ты не сердись, что я с Гансом «Катюшу» пел, а то бы он меня к тебе не пустил. Я хитрый!» И смеется. Мальчик ты мой дорогой, думаю, хитрый он!.. — Бабушка смахнула слезу и продолжала: — На следующий день привели меня в комендатуру. С переводчиком пошел разговор. «Зачем тебе три полушубка?» Я говорю: «Дети у меня, господин офицер. Два продам, один себе оставлю…» — «Побираться больше не смей, — говорит, — еще с чем-нибудь попадешься, будет другой разговор». — «Спасибо, — говорю, — господин офицер!» А у самой от радости сердце выскакивает. Немец покосился на старшего Сарычева, на Степана — тот у двери стоял, — и сердито что-то по-своему сказал. Переводчик говорит: «Вы, господин Сарычев, обещались живого партизана показать, где он? Мы его не видим что-то…» Сарычев каблуками щелкнул, на меня окрысился: «Не верьте бабе, господин офицер!» Тут я озлилась. «Ах, так, — думаю, — ну ладно! Покажу я тебе сейчас «гниду красную»!» Говорю переводчику: хочу, мол, господину офицеру наедине пару слов сказать. Офицер махнул Сарычеву — иди, мол. Тот неохотно уходил. Налево кругом, а на меня глазом. Глаз кровью налит!

Остались мы с офицером и переводчик. Офицер какой-то хлипкий был, желтый весь, больной, наверно. Морщился все и висок тер.

Я говорю: «Вы, господин офицер, соринку заметили, а бревна в глазу не видите. У вас, — говорю, — скоро все имущество растащат». Вижу, нахмурился. «Знаете, — говорю, — что у Сарычева Степана полон дом вашего немецкого добра? К вам, — говорю, — две машины шли? Шли. Партизаны на них напали? Напали. Охрану перебили, а тут Сарычев со своими подоспел. Отогнал партизан. А куда имущество ваше с машин девалось, знаете? Продукты где? Думаете, партизаны захватили? Нет, — говорю, — Сарычев обманул вас, ночью все к себе перетащил…»

Офицер прищурился, нехорошо так. «Ты, — говорит, — фрау, за свои слова отвечаешь?» — «Да вы не сомневайтесь, — говорю, — господин офицер, это вся деревня знает, да сказать боится. Только вам и невдомек. И еще, — говорю, — если все так, как я сказала, вы меня Сарычеву не выдавайте. У него брат, он мне мстить будет…» Офицер кивнул: ладно, мол.

Увели меня.

Сижу опять в своей конюшне, думаю: «Господи, не дай Сарычеву вывернуться!..» Немцы сами грабители хоть куда, а у себя воровства не терпят. У нас парнишечку расстреляли за ящик галет, а тут две машины добра всякого. Шутка ли!

Скоро слышу — Володя прибежал. Часовой его без всяких разговоров ко мне пропустил. «Мама, — говорит, — что делается! У Сарычева обыск, шинели нашли, белье, сапоги, на огороде ящики выкопали с консервами…» А я его по голове глажу: «Ладно, сынок, ладно…»

Тут часовой заглянул: «Володья, шнель!» И показывает: убегай, мол!

Только Володя выскочил — приводят Сарычева. Избитый, руки связаны. Бросили его на солому, а он

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату