происходило это у всех на виду, и, взглянув сейчас на себя и на нее глазами своих спутников, покраснел, выругался молча: «Дура!» — и тут же забыл про нее, словно наказал.

И Галя, и Дорогое, и Ступино — все отодвинулось, уступив место одному чувству: «Домой! Домой!»

* * *

Коля-депутат дал крюка на левый берег, в деревеньку, названия которой Иван не знал, а узнав — тут же и забыл. У Коли там недавно умер дядя, осталась тетка с тремя малышами.

Коля и крановщик, которого звали Сергеем, напилили тетке дров, а Иван Моторихин расколол их и сложил. Складывал он дрова вдоль глухой стены, до самой крыши; легли они плотно, полешко к полешку — как семечки в подсолнухе.

Потом обедали и слушали теткин плач. Тетка была еще молодая, как Иванова мать, даже чем-то похожа на нее, какой-то неуловимой повадкой, может быть, манерой вытирать руки — долго, старательно. Сходство это больно кольнуло Ивана — он пожалел тетку, как свою.

Он смотрел на тетку, а видел мать, уставшую после смены, всю пропахшую борщами да котлетами, неловко засыпающую на кушетке, и как свет бьет ей в глаза, а она спит, тяжело и неловко уронив набухшую руку…

Детишки вились вокруг Коли, дергали его за руки, лезли на колени, так что в конце концов Коля сгреб их всех в охапку. Веселая куча была! Даже тетка засмеялась. А самый маленький, слюнявый, все Ивана хватал за ногу и улыбался ему сквозь свои пузыри.

Стемнело. Коля-депутат пообещал тетке подбросить на будущей неделе мешок картошки, попрощался со всеми за руку, и «Колхида» отправилась восвояси.

До самого Фалалеева Коля молчал, курил, а когда с высокого холма, где дорога круто спадала в сторону реки, они увидели в сумерках горелую фалалеевскую колокольню, Коля сказал:

— Буду к нам перевозить.

— Как? — спросил Сергей, сразу поняв, о ком речь.

— Избу перевезем. Павел Терентьич разрешит. Я место присмотрел.

От этих Колиных слов Ивану стало опять грустно и одиноко, как днем. Коля в заботах: тетку перевозить решил. У всех свои заботы. Только до него, до Ивана, никому дела нет. У кого о нем голова болит? Никто не спросит даже, как живешь. Вот и Коля — за всю дорогу ни разу не спросил: «Ну, как ты там, Моторихин? Худо, наверно, а? Скучно? Домой охота? И нам тут без тебя несладко. Только соберемся, сразу тебя вспоминаем: жаль, Моторихина нет!.. Пусто без тебя, брат, совсем пусто. И вот что, Ваня, ты как хочешь, а мы тут с товарищами посоветовались и решили: перевезем тебя обратно в Фалалеево. Решительно перевезем!..»

Ничего такого Коля-депутат не спросил, конечно; и не подумал даже ни о чем похожем, а только притормозил у Иванова дома и молча подождал, пока тот спрыгнет в темноту.

— Спасибо, — сказал Иван.

Ответил ему Коля или нет — неизвестно, потому что мотор взревел — и «Колхида» пошла дальше вдоль села.

* * *

Еще в машине у Ивана мелькнуло: «Зачем поехал? Дома-то нет…» Теперь же, когда остался один на темной улице, сомнения его вспыхнули с новой силой. И затеянное так внезапно путешествие показалось сейчас никчемным, глупым…

Село было грустное, тихое, усталое. Редко где окна виднелись. В эти весенние дни колхоз обычно сажал скороспелку — опору свою и выручалку. Работали до темна, только чтоб добраться до коек.

В моторихинском доме тускло светилось одно окно — на кухне. У нового хозяина, Гуся Дутого, кто-то не спал. Неужели Ивану в своем-то доме, хоть и бывшем, не найдется места переночевать? Конечно, найдется! «Заходи, Ваня, — скажут, — заходи, дорогой, гостем будешь, скажи, чем тебя потчевать, где спать положить? Рассказывай, чего пожаловал?»

Нет, Гусю Дутому не расскажешь, не объяснишь, зачем приехал. Он не поймет. Один только человек поймет…

Иван шагнул в сторону дома, но остановился. А может, лучше не заходить? Переночевать тихонько у кого-нибудь на сеновале, на заре проголосовать за селом — и прощай! Никто и не узнает, что приезжал.

На улице, неподалеку, послышались голоса. Иван толкнул калитку и оказался на своем дворе. Встречаться ни с кем не хотелось: здоровайся еще, объясняй что к чему…

Сколько раз за долгую зиму мечтал он увидеть своих ребят, а сейчас только подумал о возможной встрече — замер за калиткой.

Прошли. В темноте прошли. И не понял, сколько людей было — двое, трое…

* * *

На ощупь знакомая улица в ночных своих очертаниях была неожиданна — удивляла и даже пугала внезапными провалами, глубокими рваными тенями, острыми выступами. Придержав шаг, пошел тихо, соразмеряя ногу с дыханием. Старался угадывать, чьи дома. Когда это не удавалось, сердился: «Эх, афоня…» Почему-то вспомнил вдруг: «Он дикий» — и особенно горько пожалел себя в эту секунду. Прошел еще немного, вяло подумал: «Куда теперь?» И когда остановился, чтобы осмотреться, обнаружил, что стоит в двух шагах от школы, у самой школьной мастерской.

Если обогнуть мастерскую — справа будет дыра в заборе. В дыру пролезешь — рядом черный ход, а за углом — окошко директорского кабинета.

* * *

Взглянуть — другой мысли не было. Вряд ли Андрей Григорьич в школе. Время-то позднее.

Когда Иван пролез на школьный двор, ему показалось, что здесь еще темней, чем на улице, но стоило ему шагнуть за угол, как по глазам полоснуло ярким светом. А может, свет не был таким уж ярким, просто от неожиданности показалось.

Свет падал на двор ровным желтым клином. Длинные розовые занавески болтались на окне как попало, и Иван сразу разглядел меж них спину Андрея Григорьича — широкую, треугольную. Потом голову, кудрявую, черную, склоненную на левое плечо. Обычно человек, когда пишет, клонится вправо и левое плечо у него торчит вверх, а у Андрея Григорьича — наоборот.

Иван, осторожно ступая, подошел совсем близко к окну, заглянул, замер.

Пишет…

Запустил руку в волосы. Захватил в кулак, крепко.

Пишет…

Поднял ручку, поглядел на нее сбоку… Иван увидел профиль Андрея Григорьича — крупный нос, который как-то заслонял все лицо. Нос был хрящеватый, сухой, а самый кончик — шариком. Ноздри же круглые, неправдоподобно широкие.

Можно подумать, некрасивый нос. Однако это не так. Иван не смог бы этого объяснить, но стоило только увидеть нос Андрея Григорьича, чтобы понять: добрый, очень добрый человек.

И вот сейчас этот нос четко рисовался в просвете между криво висящими занавесками и, поглядев на него несколько секунд, в то время как Андрей Григорьич пристально смотрел на свою авторучку, Иван почувствовал в груди непривычное тепло, и мурашки, и какую-то щекотку, и стесненность, и, наконец, такое более или менее ясное чувство, что вот ему приятно, очень приятно стоять здесь и смотреть… А потом это чувство приятности обратилось вдруг в резкое, жадное и болезненно-горькое желание: б ы т ь б ы е г о с ы н о м! И тут же, сразу — обжигающий, пронзительный стыд, которого он тоже раньше никогда не испытывал и который можно объяснить только так: как если бы ты вдруг пожелал смерти близкому человеку. И жалость ко всем сразу охватила его: и к отцу, с которым он не попрощался после Нового года; и к матери, и к себе, и к Андрею Григорьичу, к этой его жесткой лохматой голове, и снова — к себе. Опять в груди защекотало, горячая волна подкатила к горлу, и Иван не удержался бы, если б в этот миг Андрей Григорьич не сделал неожиданного движения: он резко встал, потянулся, резко повернулся к окну (услышал? заметил?..), глянул на улицу. Иван так затих и затаился, что казалось, и сердце в нем не бьется. Потом Андрей Григорьич попробовал поправить занавески, но там, наверху, что-то заело, и они не двигались. Он снова сел за

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату