пушком.
Повторяю, надо знать Жору Венчика. Он все время бежит, кипит неистово. Он и за партой бежит. На бегу Жора успевает читать, и читает все подряд, и каждый день врывается в класс, вскакивает на парту и кидает нам, как подарок, новое удивительное слово. «Кэб! — кричит Жора. — Эшафот! — кричит Жора. — Кузина!»
Я не слышал, чтоб у кого-нибудь эти незнакомые слова звучали так прекрасно, звонко, радостно, как у Жоры. Жора наслаждается словом — его рокотом, треском, шипом, свистом. Он не гусарит — вот, мол, что я знаю. «Корпия! — кричит Жора. — Дельта!.. Вассал!..» И красивые эти слова открывают классное утро. Жора настраивает утро, как настраивают рояль.
И вот мы с Жорой Венчиком — после уроков, когда коридор пуст и все уже в раздевалке, а мы благополучно отсиделись в классном шкафу, — мы с Жорой открываем дверь в актовый зал. Мы открываем ее вместе, вдвоем, мы разом тянем за медную ручку и вместе, тесно прижавшись друг к другу, входим…
Никого. Оркестр ушел, оставив на сцене сдвинутые в кружок стулья. И кажется, будто они, степенно поскрипывая, обсуждают в безлюдной тиши всякие свои важные вопросы. Когда вернутся музыканты, какой замечательный дирижер Миша Гуревич и какая будет завтра погода…
Жора Венчик вспрыгивает на сцену. Я за ним. Жора надувает свои и без того круглые щеки. «Во!..» И делает руками широкий круг.
Жорино «во!» взлетает к потолку, поселяется ненадолго в блестящих висюльках люстры и падает легким звоном вниз, туда, где двумя сомкнутыми колоннами по залу шагают стулья, а между ними, в проходе, простерся широкий, словно улица, красный ковер.
«Во!» — швыряет Жора на всю длину зала. И это «о-о-о!» летит, точно обруч от серсо.
Жора сверкает глазками, делает стойку, возвращается на ноги, хлопает в ладоши — кр-рак! — будто ореховая скорлупа лопнула — и кричит во всю ширь великолепного зала: «Кэб!» Точно копье брошено в цель. «Кэб!» Пауза. Наслаждение, которого не передашь словами. Зал возвращает нам тысячу копий! «Эшафот!» Ф-о-от… Будто тысяча кораблей разом покидает порт. «Кузина!» Кто-то мрачный гулко зовет Зину…
А если вместе? Вот так: «Гурман!.. Лафет!.. Маэстро!.. Эскулап!»
Особенно здорово, когда посылаешь одно слово вдогонку другому. Тогда они сталкиваются где-то в центре зала, раскалываются на части, а потом слепляются как попало, странно, диковинно, ни на что не похоже…
А дальше, в одно неуловимое мгновение, мы с Жорой кричим: «Алебарда!!.» В дальнем левом углу зала внезапно возникает маленькая дверца. Оттуда появляется человек. Жора Венчик исчезает. Непостижимым образом, как в мультфильме. Вжик — и нету!..
И вот я стою один на сцене, на самом ее краю, и уже не слышу, как возвращается ко мне «алебарда». Взгляд мой и слух мой прикованы к человеку, который ступил на красный ковер и чуть вразвалку, мягко, неторопливо приближается ко мне. И сначала я догадываюсь, а потом отчетливо вижу: з а в у ч! И хотя у меня еще достаточно времени, чтоб убежать, и, конечно, он меня не догонит, и тем более не может узнать меня, раз он меня не знает, — я не двигаюсь с места, потому что ноги мои приросли к полу. Все ближе и ближе подходит седой человек с горячими, навыкате глазами.
— Здравствуй, — говорит он мне. — Почему не отвечаешь? — говорит он мне. — Э, да у тебя язык отнялся, бедняга! Неужели я такой страшный?.. — Он вытягивает нижнюю губу, в раздумье покачивает головой, прикрывает глаза выпуклыми желтыми веками.
Я открываю рот, я хочу поздороваться, я очень хочу поздороваться, но со мной что-то случилось, — наверно, и правда язык отнялся, и, представив себе этот кошмар, я немею окончательно.
Завуч крепко проводит рукой по лицу сверху вниз, как делают взрослые, чтобы снять усталость, и я вижу, что рука у него тоже седая.
— У тебя звонкий голос, — говорит завуч, — очень звонкий. Я услышал его во-он там. — Он показывает пальцем себе через плечо. — Куда же девался твой звонкий голос? Мне показалось или ты пел? Конечно, пел. Иначе, зачем залезать на сцену. Скажи, ты пел? Ну, ясно, по лицу вижу — пел. Спой-ка мне что-нибудь…
Бедная моя голова совсем кругом пошла!
А завуч садится на стул в первом ряду, прямо напротив меня, устраивается поудобнее, кладет ногу на ногу и, покачивая большим черным ботинком, ждет.
Мы молчим. Долго молчим. Я — втянув голову в плечи. Он — устало полуприкрыв веки. Молчание накапливается, как гроза, и слезы уже вскипают где-то за ушами и вот-вот брызнут прямо в завуча. А где-то — но где? — притаился Жора Венчик, ему хоть бы что. И над всеми над нами — холодный, как зимнее небо, равнодушный актовый зал.
Завуч качает головой.
— Ай-я-яй, ну как тебе не совестно. Завуч, почтенный человек, седая голова, десять минут ждет твоей песни, а ты…
Я слизываю языком первую слезу. Если он видит по моему лицу, что я пел, так почему он не видит, как я сейчас мучаюсь! Ведь у меня язык отнялся!
— Ну ладно, — говорит завуч, — я понимаю, это бывает. — Он тяжело подымается. — Если ты захочешь поговорить со мной, приходи в кабинет. В любое время приходи. Ты только скажи: «Я тот мальчик, который пел один в актовом зале и которого ждет Исидор Исидорович». И тебя сразу пропустят. Только не забудь: Исидор Исидорович. А то многие забывают… Ну, а я уж тебя не забуду. Не каждый день встречаешь человека, который поет один в таком зале. Ты первоклассник? — Я кивнул. — Первоклассник… — Завуч вздыхает. — Ученики с годами как-то глупеют, а первоклассники, они умные люди…
Завуч уходит в ту же дверь, из которой появился. Уходит, ни разу не обернувшись, так и не сказав двух слов, которых я безропотно ждал: «Н е м е д л е н н о в о н!» Он думает, что я пел. Если б он знал, что я просто кричал!..
Откуда-то раздается голос Жоры Венчика: «Ушел, да?» Я оглядываюсь, смотрю под ноги. Рядом — какой-то деревянный козырек. Оттуда выглядывает Жорина голова. «Суфлер!» — вкусно произносит Жора и, блестящие его глазки вспыхивают еще ярче.
…И вот я, взрослый человек, издалека гляжу на себя, первоклассника. Мне уже порядочно лет, и я кое-что понимаю теперь из того, чего раньше совсем не понимал. Я понимаю, что когда-то сделал большую, очень большую глупость, непоправимую ошибку — не пошел к Исидору Исидоровичу. Ни назавтра, ни через день, никогда. Я ведь думал как: «Хитрый, заманивает…» Кабинет завуча представлялся мне камерой пыток. Заманивает… Приходи, поговорим… Э, меня не обманешь! Нашли дурака! Чтоб сам, своей волей, к нему в кабинет?.. Да где это слыхано!..
К сожалению, я так был устроен в то время, что не мог поверить завучу. Я не верил в серьезность его приглашения. Я не верил, что взрослый может всерьез говорить с мальчишкой. Что он всерьез х о ч е т с ним говорить.
Сколько раз потом, сталкиваясь с разными людьми, я незаметно вглядывался в них, пытаясь разгадать одну и ту же тайну: шутит или всерьез? Боялся пропустить, упустить того, кто всерьез. Люди не так уж часто относятся друг к другу всерьез. Чаще — в шутку, как это ни странно.
Все это я понял не сразу, и, наверно, не понял бы так резко, не случись еще одна встреча с актовым залом — последняя.
…Шла война. И перешагнула уже через первую свою, самую страшную зиму. Мы с мамой остались вдвоем. Мама работала, а в свободное время с концертной бригадой медработников выступала в госпиталях города — пела. Она и меня брала с собой, потому что после концерта артистов всегда кормили. А чтобы никто не сказал и даже думать не посмел, что я даром съедаю свой обед, моя щепетильная мама заставила меня выучить несколько песен, упросила нашего аккомпаниатора, слепого баяниста дядю Васю, прорепетировать со мной и добилась, что меня включили в бригаду.
Я понимаю, что маленький худенький мальчик, поющий «Буря мглою небо кроет…», или «Ты жива еще, моя старушка…», или «Гремя огнем, сверкая блеском стали…», — что этот мальчик привлекал раненых бойцов не пением, а просто всем своим несчастным блокадным обличьем. Глядели на него и вспоминали своих…