падающего снега — глухо и чисто.
— Видишь, и совсем не страшно, — сказал Кроня. — Сугроб мягкий, не бойся…
Мальчишка топтался на месте, с трудом взглядывая из-под глубокой шапки то на крышу сарая, то на сугроб, куда надо было прыгать.
— Ну, хочешь, я еще раз прыгну? — спросил Кроня.
Мальчишка кивнул.
Кроня ловко взобрался на крышу, цепляясь за дровины, сваленные около сарая. Там он остановился, поправил шапочку, ухнул отчаянно и прыгнул. И снова — облако серебристой пыли, и снова — смех, приглушенный снежной пеленой…
— Да не бойся! Давай руку. Вот так. Теперь сюда. Ставь ногу, смелей! Гоп-ля! Молодец!
Мальчишка стоял рядом с Кроней на краю крыши. Кроня держал его за руку. Я сжался весь, словно это я, а не он стоял рядом с Кроней. Мне страшно было смотреть вниз. Голова моя кружилась. Я цеплялся за Кронину руку, а он высвобождал ее мягко, но решительно…
— Прыгай!
Мальчишка в большой ушанке растопыркой ринулся вниз.
— Ур-ра! — закричал Кроня и прыгнул следом.
Сугроб шевелился, пыхтел, смеялся, кричал…
— Ну, что я говорил!
— А я как прыгну! Как задохнусь! — захлебывался мальчишка. — А снегом как завалит!
— Не страшно?
— Ни капельки!
Врет. Страшно. Но он прыгнул. Все-таки он прыгнул, хоть и цеплялся за Кроню.
— Ой, врешь! Я ж видел, как ты испугался!
— А вот и нисколечко!
— Чего ж ты меня за руку хватал?
— А вот и не хватал, и не хватал!..
Меня они не замечали. А я стоял рядом и все примерял к себе — и эту крышу, и этот сугроб, и Кронин насмешливый голос примерял.
Через несколько дней мы снова пошли на Большую Пушкарскую — так называлась улица, где жил Кроня. Когда проходили через двор, я поглядел на сарай: свежий снег завалил крышу — никаких следов. Зато в памяти эти следы хранились четко. В памяти их ничем не завалишь. И стоило этим следам пробудиться, как я снова пережил чувство обидного одиночества, которое испытал тогда, около крыльца, и снова меня терзали сомнения в собственной храбрости…
В Крониной комнате мною овладело какое-то злое равнодушие. Я не хотел смотреть картинок, не хотел играть. Я хотел, пожалуй, одного: разрушать.
Я устроил разгром Крониной армии. Я разбросал его оловянных солдатиков, словно они убиты. А посреди поверженной армии поставил знаменосца с белым флажком, вырезанным из бумаги. Он сдавался, знаменосец. Капитулировал. Молил о пощаде.
Я все это сделал с холодной решительностью, но легче мне не стало.
В следующий свой приход я обнаружил армию воскресшей. Солдатики стояли сомкнутыми рядами, в колонну по четыре, впереди командир и знаменосец, на древке — красный лоскуток. За колонной двигались две пушки и тачанка с пулеметом. Это была новость — артиллерии у Крони я никогда не видел. Вряд ли Мария Михайловна могла заниматься солдатиками. Ей не до того. В лучшем случае смела бы их в коробку, да и дело с концом. Это все Кроня. Он навел здесь порядок.
Из старых облезлых кубиков я построил линию Маннергейма. Потом пробил артиллерией проход и двинул туда войска. Завязался рукопашный бой на территории противника.
Мама через день работала в вечернюю смену. В такие дни по утрам я твердил: «Идем на Пушкарскую, идем…» Мама удивлялась, но легко уступала — она сама любила ходить к Марии Михайловне, тем более что та шила ей к лету какие-то блузки, юбки… «Маша, ты слышишь, — смеялась мама, — он мне буквально покою не дает — хочу на Пушкарскую, и все!..» Мария Михайловна гладила меня по голове и тихо смеялась своим гортанным волнующим смехом.
Как-то, войдя в Кронину комнату, я даже вскрикнул от удивления: сквозь линию вражеских укреплений мчалась кавалерия — двадцать конников с саблями наголо!.. Кавалерии у Крони раньше не было, это точно. Значит, он достал где-то или купил, чтобы… Нет, это невероятно! Когда я представил себе, как перед уходом в школу Кроня расставляет на полу оловянную конницу и от удовольствия вытягивает губы трубочкой, когда я представил себе, что он при этом думает, — у меня даже в горле защекотало. Моя тайна внезапно выросла и укрепилась, теперь она была и Крониной тайной. Значит, он откликнулся, значит, он принял мою игру! Значит, мы играем вместе, но храним это в тайне!.. Я ликовал.
А когда Кроня придумал пластилиновых врагов, я понял, что люблю его нежно и верно.
Всю зиму я наслаждался своей тайной. Всю зиму ходил на Пушкарскую и играл в солдатики. С Кроней, но без Крони. Я так радовался, заметив на полу перед окном что-нибудь новенькое, по сравнению с тем, что было прошлый раз… Значит, игра продолжалась!
Меня волновала эта тайная игра, и я боялся, что она вдруг кончится.
Я избегал встречаться с Кроней. Когда мама шла на Пушкарскую вечером, я всякими правдами и неправдами старался остаться дома. А если это не удавалось и я вынужден был видеться с Кроней — какие ж это были нелегкие вечера! Всякий раз я ждал: вот сейчас он улыбнется мне, подмигнет — и тайное станет явным… Вот сейчас он скажет: «Ну, повоевали и будет!» — или что-нибудь в этом роде…
Потихоньку разглядывая суровое Кронино лицо, я пытался понять, что он за человек, если так здорово умеет скрывать свои чувства… Свои я скрывал плохо. Я всячески старался обратить на себя его внимание, делал гримасы, покашливал и многозначительно поглядывал в сторону оловянной армии. Все напрасно. Кроня по-прежнему не замечал меня. Такое умение хранить тайну поражало и, признаюсь, даже пугало.
Помню яркий солнечный день ранней весны, когда, придя на Пушкарскую, я замер перед игрушечным уголком. Укрепления врага были окончательно сметены. Повсюду валялись поверженные пластилиновые человечки. Наша армия походной колонной с развернутыми знаменами возвращалась домой. В хвосте колонны под охраной конницы двигался обоз с трофеями: соломенные кони тянули соломенную телегу, а на телеге лежали конфеты, соевые батончики, шесть штук. Тут же торчала записка: «Угощайтесь нашими трофеями. Они не отравлены». Это был единственный раз, когда в игре участвовало слово, пусть не произнесенное — написанное, но все же слово. Я долго не решался съесть хоть одну конфету. Протягивал руку и не брал. Протягивал — и не брал. Наконец съел одну. Больше не тронул. И понял: игра кончается.
…Это было январским вечером тысяча девятьсот сорок второго года. Всего несколько дней прошло, как мы с мамой — да еще тетя Таня, дворничиха, помогла — отвезли на Кронверку отца, запеленутого в простыню. Тетя Таня все твердила маме хриплым своим, навсегда простуженным голосом: «Зачем костюм- то хороший ему? Продай на толкучке, на хлеб сменяй, вам надо, а ему уже ничего не надо». Мама не слушала.
…Мы жили на кухне, с окном, забитым фанерой и заложенным подушками. Мы топили плиту книгами, ломали стулья, шкафы, из своей хлебной пайки варили тюрю и глотали ее, обжигаясь. Хлеб, суп и каша — все вместе. Когда плита немного остывала, мы клали на нее матрац и ложились.
…Стук в дверь. Так поздно? Кто бы это мог быть? Дом пуст, почти вымер. Разве что тетя Таня…
Мама пошла открывать. Когда вернулась, впереди нее в кухню влетело тугое облако холода. Я плотней закутался в одеяло.
— Скорей закрой!
— Сейчас, — сказала мама, и кому-то: — Проходите сюда.
При тусклом свете коптилки я увидел высокого человека в белом полушубке, заслонившего собой проход.
Незнакомец кашлянул и глухо произнес:
— Я Кроня.
— Господи, Кроня! — Мама так и села на кровать. Я вглядывался в человека, который только что