назвал себя Кроней… Кроня — здесь? Да быть этого не может!
— Господи, Кроня… — Мама замолчала. Потом, переведя дух: — Что Маша?
— Мама умерла, — сказал Кроня все тем же глухим, безразличным голосом. — Две недели уж. Без меня свезли. Даже не знаю куда.
— Горе, горе… Вот и мы папочку своего свезли, — сказала мама и, закрыв лицо руками, стала раскачиваться на кровати. Я очень боялся этого беззвучного, бесслезного плача и стал уговаривать ее:
— Мама! Не надо, мама!..
— Простите, я на минуту. — Кроня потоптался, оглядел нашу кухню. Я заметил у него на поясе кобуру.
Мама очнулась, опустила руки на колени.
— Кронечка, Кронечка… Угостить мне тебя нечем. Только кипяток в духовке. Выпей кипятку на дорогу.
— Спасибо, не беспокойтесь. Да мне и некогда. Машина ждет. Я ведь буквально чудом сюда…
Он стащил с плеча вещевой мешок, стал развязывать.
— Возьмите… Это конина.
Кроня протянул маме длинный сверток.
— Кронечка, да что это вы!.. Да вам самим пригодится… — Мама вдруг перешла на «вы». — Зачем же вы так… Возьмите обратно.
Мама говорила торопливым шепотом, она задыхалась от волнения, от радости, от того, что держит в руках чудо, волшебство, мясо! И говоря эти жалкие, подобострастные, неискренние слова, она все крепче прижимала к груди газетный сверток, а я цепко схватывал глазами каждое ее движение и обмирал при каждом ее слове, и веря и не веря, что она может отдать, вернуть, а Кроня может положить сверток обратно в мешок и унести. Это дико, нелепо, но это правда: я обрадовался, когда Кроня ушел.
Мама закрыла за ним дверь, вошла в кухню, остановилась у плиты. Я сидел на постели и сжимал в руках холодный тяжелый сверток. Мы молчали. Было слышно, как проскрипели по ступеням Кронины шаги, потом по двору — тише, тише… А после — зафыркал, заурчал мотор на улице… И все стихло.
Мама протянула ко мне руки, обняла меня вместе со свертком, и мы заплакали — от горя, от радости, от надежды и удачи, от ослепительной удачи, которая называлась — конина.
К концу войны я был худым, большеротым, лохматым подростком, неунывающим и добычливым, как все ленинградские мальчишки.
Помню, промышляли мы в ту осень около Музкомедии — спекулировали билетами. Верховодил над нами Кика-толстый, парень с довоенным румянцем во всю щеку. В условленный час мы собирались в сумрачной подворотне на улице Ракова. Кика выдавал нам билеты, говорил, почем продавать. С выручки каждый получал свой процент. Кика жадничал, но спорить с ним не решались. Помощников он выбирал с толком: в чем только душа держалась. И понятно, все мы стремились к одному: продать билеты выше установленной Кикой цены — это был наш «законный» заработок, о котором Кика не знал.
В тот дождливый вечер я быстро сплавил свои билеты. Все, кроме одного. Один остался. Как сейчас помню: партер, пятнадцатый ряд. Я уже весь был мокрешенек и дрожал от холода, но билет у меня не покупали. Люди спешили мимо под зонтиками и в плащах. Я бросался наперерез. «Билетик надо? Есть билетик!»
Прошли, весело разговаривая, мальчишки из Кикиной шараги. Я окликнул их.
— Порядочек! — отозвались они. — А у тебя?
— Один остался.
— Иди к подъезду, сейчас начнется. Может, подвалит кто…
Я подошел к театру. Там нынче «Сильва». За тяжелыми дверьми — свет, тепло, музыка… Меня передернуло от сырости.
— Эй, парень, билета нет?
…Высокая фигура в плащ-палатке. Блестящие глаза под навесом капюшона, узкий нос с горбинкой.
— Билета нет, спрашиваю?
Я кивнул: есть, мол…
Крепкий рот. Узкие, твердые губы. Небольшие усики над верхней губой. У меня дыхание перехватило.
— Послушай, парень… — Тон стал просительным. — Послушай. Ты еще сходишь! А я на один вечер, понимаешь… Завтра снова уезжаю…
Постепенно до меня дошло. Он думает, я сам собираюсь в театр. Он просит, чтоб я уступил.
Неужели Кроня?.. Но голос, голос неузнаваем — твердый, резкий. Если б он скинул капюшон, я б узнал тогда. Назвать по имени? А вдруг не он? Нет, не могу.
— Чего ж ты молчишь? Отвечай! Вот деньги… — Он доставал из карманов бумажки, шуршал ими… И такое отчаяние было в его голосе, что я не выдержал. Сунул ему в руку билет и побежал.
— Эй, парень, куда ж ты!..
Я бежал домой, глотая дождь, перепрыгивая через лужи, а то и нарочно попадая в них ногой. А-а, чем мокрее, тем лучше! В ушах моих все звучал удивленный голос: «Парень, куда ж ты!» Завтра мне предстояла расплата с Кикой, надо где-то доставать деньги, а где — я не знаю, ну и наплевать, чего-нибудь придумаю… Чем мокрее, тем лучше!
С тех пор прошло много лет. Очень много. Просто не верится, что ты сам их прожил, а не смотрел со стороны, как они шли, шли и шли…
Однажды я оказался на Петроградской стороне, где давно, очень давно не был. И жил и работал я в новом, дальнем районе.
Задумавшись, я шел по улице и вдруг поймал себя на том, что сквозь сутолоку обыденных забот продирается какое-то неосознанное беспокойство. Было похоже на то, как спишь, накрывшись с головой одеялом, а кто-то звонит у двери, и звонок пробивается к тебе сквозь толщу сна, и сначала он тебе как бы действительно снится, а потом, постепенно, вырывается из сна и тебя за собой тянет…
…Я иду по красивой просторной улице и, когда вижу, что от беспокойства мне не отделаться, пытаюсь понять его причину. Я ищу причину в своих сегодняшних делах и мыслях и не нахожу ее там. Останавливаюсь на перекрестке, чтобы переждать поток машин, оглядываюсь и вдруг чувствую сильный внутренний толчок. Толчок почти физический, словно понукание — что-то делать, куда-то идти… Снова оглядываюсь и застываю на месте. Я вижу широкий двор с тремя огромными старыми деревьями, а рядом — еще деревья, помоложе. Ищу деревянный заборчик — его нет. Вместо него низкий каменный барьер, а дальше — скамейки, газоны… Взгляд летит в глубь двора, я узнаю парадную, ярко освещенные окна четвертого этажа… То, о чем я до сих пор рассказывал, заняло так много места! В памяти моей все это вспыхнуло мгновенной чередой ярких картин…
Я взбегаю по крутой лестнице на четвертый этаж. Тороплюсь отдышаться. Резко нажимаю кнопку звонка. Жду. Замираю, слышу легкие шаги.
— Простите… Здесь живет Кронид…
Только сейчас я сообразил, что не знаю ни отчества, ни фамилии.
— Кронид Павлович, — полуспрашивает, полуутверждает девушка, открывшая мне дверь, и, обернувшись, кричит в глубину коридора:
— Папа, к тебе!
И еще до того, как она крикнула это, а раньше, сразу, стоило мне только взглянуть на нее и увидеть этот гордый профиль, этот характерный вырез ноздрей, тонкий выразительный рот, я подумал: «Дочь!» — и не ошибся.
Он сначала выглянул в коридор, а потом и вышел сразу, на ходу натягивая пиджак и сбоку поглядывая на меня строго, пытаясь узнать и не узнавая, и, быть может, сердясь на себя за это…
А ко мне только сейчас пришло осознание: где я, у кого я. Я растерялся. Можно было ожидать чего угодно: убит на войне, живет в другом городе, в другом районе, ну, в крайнем случае, уехал в