Тут меня понесло:
— Значит, не дружим больше, да?
— С тобой-то?.. Характера у тебя маловато. Приказали — ты и лапки кверху.
— Зато у Вовки характер.
— Вовка солдат. От него больше не требуется.
Я не нашелся, что ответить. В том, что сказал Гришка, была и правда и неправда, как раз в том сочетании, которое ранит больней всего…
Я не спал по ночам, я чуть не плакал, я обдумывал планы мести и тут же отбрасывал их один за другим, потому что Гришка был неподвластен моей мести. И получалось так, что я по-прежнему вымещал свои обиды на том, кто был рядом, кто был слабей меня, — на Гноме.
Когда он хотел читать — я тушил свет. Когда он хотел спать — я зажигал свет и лениво листал какую-нибудь книжку, хотя глаза мои слипались. Когда он закрывал окно — я открывал его. И наоборот.
Особенно распалялся я при свидетелях. Мы были отверженные, с нами не считались. На наше окно садились, заслоняя свет, походя кричали: «Гномики, ку-ку!» Гном все терпел, а я кипел от злости. Мне казалось ужасным, ужаснее, чем развал моей дружбы с Гришкой, быть «гномом», ходить в «гномах». Я старался, чтоб все видели, чтоб все слышали, к а к я презираю Гнома. Чтобы все знали: если мне приходится жить здесь, это еще не значит, что мы с ним кореша. Стоя у окна, я балаганил, я созывал зрителей, я предлагал им вместе поиздеваться над Гномом. «Спешите! — кричал я. — Скорей сюда! Гном в пещере! Последний гном! Спит на хлебных корках!..»
Гном молчал. Меня пугала его неуязвимость. Я ненавидел его за нежелание взорваться, возмутиться, броситься на меня с кулаками.
Какие там кулаки! Он был полон доброжелательства, он хотел общаться, он был рад, что не один теперь…
Говорит мне вечером:
— Как ты думаешь, что с Землей будет?
— Что-о?! — В эту интонацию я вкладываю все пренебрежение к нему, ко всем его вопросам, настоящим и будущим.
— Как что? — волнуется он. — Смотри: воду выкачивают, нефть, уголь, железо берут…
— Ну? — подначиваю я его насмешкой. Он ее не замечает.
— Так ведь пустая когда-нибудь станет. Одна скорлупа останется! Что тогда?
— Дурак ты. Ничего особенного не будет.
— Нет, будет! — Голос его понижается до шепота. — Масса меньше станет!
— Ну, меньше, — соглашаюсь я нехотя.
— Значит, изменится орбита, — говорит Гном, — а если орбита изменится, всем хана. Наступит всеобщий мрак и лед.
— Трепотня!
— Да нет, это серьезно! Очень серьезно! И знаешь, есть выход!
— Какой?
— Надо накачивать пустоты каким-нибудь газом.
— Ай да голова!
— Только вот не знаю каким. Газ взорваться может…
Я издеваюсь над ним, а сам думаю с завистью: «Черт, откуда у него все это в голове?..»
— Куда вы, куда?! Здесь нет ничего! Миленькие, не трогайте! Руки обжег, руки, у-у-у-у, задымились… Пустите меня, ну, пустите, здесь мертвые все, я не хочу, пустите… сахар, сахар, сахар… это не лед, это сахар, кусочек отколи, кусочек…
Это был голос Гнома. Я вскочил, бросился к выключателю, потом к его постели. Свет напугал его. Он замахал руками, прикрыл лицо и забормотал что-то совсем уж невнятное. Я схватил его за плечо:
— Гном! Проснись! Слышишь!
Глаза его открылись — нет, они как бы внезапно появились на лице, где их до того не было… Он ничего не понимал.
— Гном, ты бредил!
Наконец он посмотрел на меня осмысленно:
— Что-то приснилось… Жар, холод…
Я стоял перед ним в майке и трусах, и, хотя ночь была не холодная, меня била Дрожь.
— Ну ты, спи, — сказал я, чтобы как-то закончить все это, и пошел к своей койке. Я сел на нее, лечь я боялся, мне казалось, только лягу — опять начнется.
Долго я не спал, прислушивался к дыханию Гнома, и от того, что я был полон этим прислушиванием и ожиданием нового бреда, я все не спал, не спал и только к утру забылся.
Разбудил меня Гном.
— Вставай, завтракать пора. Я на кухне был, сегодня пшенка…
Все это он сообщил мне с извиняющейся улыбкой.
Я отвернулся к стене. И тут же услышал тихий, словно спотыкающийся голос Гнома:
— Ты… ты знаешь…
Я молчал и не поворачивался к нему. Я втянул голову в плечи и держал ее так, сильней и сильней напрягаясь. Гном сразу понял всю силу моей ожесточенности и ничего больше не сказал, хотя спиной я чувствовал, чего ему это стоило. Я лежал и тянул пытку. Потом стало больно и тесно в груди. Я судорожно вдохнул воздух, и что-то словно разрешилось во мне. Я повернулся и сказал:
— Не смей больше бредить! А то…
Я говорил в пустую комнату. Гнома не было.
На следующую ночь он снова разговаривал во сне. И еще подряд три ночи. Каждый раз я просыпался, словно что-то подбрасывало меня на койке, вскакивал, бежал по холодным половицам, расталкивал его безжалостно и при свете голой лампочки видел его одутловатое лицо, на котором каждый раз заново вырастали глаза…
Потом я заворачивался в одеяло и сидел, опустив голову в колени. Я ждал, когда это снова начнется, и проклинал всех на свете — Анастасию Власовну, Гнома, Гришку… Я ждал, ждал, но бред не повторялся. Гном спал крепко, всхлипывая иногда, словно захлебываясь слезами.
Утром Гном избегал меня, старательно обходил стороной, заговаривать не пытался, а я делал вид, что не замечаю его.
На четвертую или на пятую ночь я разбудил Гнома и, схватив в охапку одежду и одеяло, выскочил в коридор. В ночной тишине под моими ногами громко скрипели рассохшиеся половицы. Я подкрался к бывшей своей комнате и постучал. Подождав, я постучал еще раз, сильнее. Ни звука. Тогда я ударил ногой в дверь, коротко и зло. Заскрипела койка, зашлепали по полу босые ноги, и за полуоткрывшейся дверью показался заспанный, лохматый Вовка Углов. Он стоял наклонясь вперед, скрестив на плечах худые руки, почесывался. Я шагнул мимо него в комнату.
— Куда, куда? — забормотал Вовка.
Там, где стояла раньше моя койка, спал теперь Коля Бусов. Он спал на животе, раскинув руки и ноги, будто плыл.
— Чего ты? — опять спросил Вовка.
Я и сам не знал чего. Пока я шел сюда, я вроде бы готов был на что-то серьезное решиться… Теперь — этот Коля Бусов, а рядом — очертания Гришкиной кровати и сам он, спокойно спящий на спине, руки за голову…
Нет, эта комната была мне уже чужой. Как и та…
Я вернулся к Гному. У него горел свет. Он сидел на койке и ждал меня. Я видел, что он и обрадовался и растерялся, когда я вошел.
Я постелил постель, лег. Гном спросил:
— Ты спишь?
Я молчал.
— Ты не спишь?
Я молчал, но какая-то неуютность была в этом моем молчании, словно не его я обманывал, а себя, и