благослови начинать по порядку!
И, приказав своему ключнику нацедить из заповедной бочки, Прохор подал монаху ковш, до краёв наполненный искромётной влагой душистого мёда.
— Как круг пойдёт? По тостам, что ли, аль просто? — спросил кто-то из обычных усладовских гостей и состольников.
— По тостам! По тостам! — в голос отвечали почти все остальные.
— Итак, первый тост, как есмы верные российские сыны, — подняв торжественно ковш, возгласил архимандрит, — да будет во славу и здравие, и во спасение, и во всём благое поспешение нашей матери- императрице.
— Виват! Ура! — закричали было гости, махая снятыми шапками, как вдруг Черепов выступил вперёд и остановил руку архимандрита, который готов уже был отведать от края.
Все переглянулись с недоумением.
— Сей тост невместен! — серьёзно сказал он.
— Как! Что такое?.. Почему невместен? Кто дерзостно смеет помыслить таковое? — напустились было на него гости.
— Да разве вы не знаете иль не слыхали ещё?
— О чём бишь слышать-то? Что загадки, сударь, гадаешь?
— Да ведь императрица-то… Волею Божией, шестого сего ноября скончалась.
Серебряный ковш выпал из дрогнувшей руки поражённого монаха.
Все отступили молча, в каком-то паническом испуге. Вопрос, недоумение, сомнение и недоверие ясно заиграли на лицах.
Несколько секунд прошло в полном молчании.
— Скончалась… мать скончалась… А мы здесь бражничаем! — с упрёком сказал наконец кто-то упавшим голосом; и гости печальной толпой один за другим стали подыматься наверх из погреба по широким ступеням каменной лестницы.
Понятно, что сообщением о смерти государыни Василий Черепов возбудил чрезвычайный интерес во всех гостях усладовской усадьбы. Опомнясь от ошеломляющего впечатления первой минуты, все они обступили его с разных сторон и закидали вопросами. Каждый стремился услышать прискорбное известие как можно обстоятельнее, в наибольших подробностях — и Черепову пришлось повторить им всё то же, о чём он рассказывал графу Харитонову-Трофимьеву. В конце концов разговор коснулся и того обстоятельства, по которому гвардии корнет прискакал царским курьером к опальному графу, и эта последняя новость едва ли не произвела впечатление ещё более сильное, чем весть о смерти государыни: большая часть этих гостей была соседями графа, которые, зная причины обстоятельств его продолжительной опалы, не находили нужным оказывать ему какое-либо внимание. Всяк понимал, что «песенка его спета», что он ни силы, ни значения не имеет и, стало быть, не может уже оказать ни пользы, ни милости, ни заступы, ни иного какого-либо покровительства, а потому большинство этих людей, выражаясь их же словами, «плевать на него хотело». Да многие и опасались дружить и водиться с опальным человеком, из страха, как бы не навлечь на себя через это знакомство каких-либо подозрений или невыгодного мнения со стороны представителей наместничьей власти. И вдруг теперь этот самый человек «в случай выходит»! Сам император на первых же минутах своего царствования за ним особого гонца посылает, «респектует его особым отличием», и — глядь — граф Харитонов из ничтожества мгновенно превращается в «силу», так что любого из этих самых своих соседей может теперь «осчастливить», «в люди вытащить», «деток пристроить», «в чины произвесть», равно как и в любом же из них может выместить за все сплетни и кляузы, за всё их пренебрежение, которое так гордо и равнодушно переносил в свои опальные годы. Как тут быть? Что теперь делать? «И кто бы мог когда таковое помыслить, и кто бы мог ожидать сего?» И тотчас же, наперерыв друг перед другом, стали все восхвалять графа Илию, превозносить его достоинства, его ум, его характер, удивляться ему и отдавать заслуженную дань справедливости и почтения тому величию духа, с каким он переносил свою опалу. «Мы-де всегда его чтили и любили! Мы-де всегда говорили, всегда предвидели, что его случай ещё настанет, что его вспомнят, потому что российское отечество нуждается именно в мужах толикого ума и достоинств, и спасибо-де государю, что он сразу отличает и ценит истинных сынов отечества, и мы-де так рады, так уж рады за графа, и дай-то ему Господь всякого благополучия, и тоже дочери его, „сей прекраснейшей и благороднейшей отрасли…“». И чего-чего не было тут сказано! И что всего замечательнее, многие высказывали всё это совершенно искренне, от души, от чистого сердца, так же точно, как прежде совершенно искренне, бывало, судачили того же самого графа. Но Василий Черепов мог бы теперь подумать, что он находится среди самых искреннейших друзей и почитателей графа Харитонова-Трофимьева.
Среди этих толков и разговоров появился вдруг парадный «гофмейстер» и объявил, что «кушать подано». Всё общество от закусочного стола перешло в обширную залу с двумя эстрадами, на которых во время усладовских пиршеств присутствовали обыкновенно домашний оркестр и домашняя «опера» Прохора Поплюева. Они и теперь помещались на своих местах, в ожидании выхода гостей к обеду. На одной эстраде капельмейстер внимательно пялил глаза на дверь, боясь, как бы не пропустить момент, в который появится Прохор Михайлович, торжествующий день своего рождения, чтобы встретить его величественным полонезом, сочинённым «нарочито для сего торжественного случая», а на другой эстраде регент- семинарист, даровитый пьяница и поэт, из бывших архиерейских певчих, всё прислушивался к своему камертону, приготовляя себя и свой оперный хор к той минуте, когда будут подняты бокалы «за здравие высокопочтенного рожденника», чтобы грянуть ему кантату, тоже «нарочито для сего случая скомпонованную». Певцы были разодеты в алые суконные кафтаны с позументами, кистями и вылетами, какие и до сего дня можно видеть на казённых церковных певчих, а певицы красовались в венках из фальшивых роз и в белых кашемировых туниках греческого покроя. Стол был сервирован роскошно. Посредине его возвышалась скала, сделанная из обсахаренного торта, на скале между сахарными цветами и ёлками ютилась сахарная хижина, около которой сидел сахарный пастушок с пастушкой и паслись сахарные барашки. В одном месте этой скалы помещалась особо приспособленная серебряная лохань, наполненная белым вином, что долженствовало изображать озеро, посреди которого бил фонтанчик, орошая своими брызгами пару плавающих сахарных лебедей. Одним словом, в отделке этой скалы поплюевский «кухмейстер» проявил верх своего кондитерского искусства и изобретательности.
— Отец архимандрит, ты как полагаешь, пристойно ли греметь полонезу в рассуждении толико горестного события? — отнёсся хозяин к своему почтенному гостю, ещё не вступая в столовую залу.
Архимандрит нашёл, что звуки музыки, коли они будут в светском, «аллегретном» характере, то лучше их удалить, как вовсе неподходящие; но если вокальный хор будет воспевать какие-либо кантаты строгого или маэстозного характера, то сие отнюдь не возбранно. Поплюевский майор, выслушав на ухо секретное распоряжение об этом, тотчас же полетел в столовую предупредить и регента, и капельмейстера, что как полонез, так и всеобщее «аллегретное» отменяется, чем несказанно огорчил обоих композиторов, которые совсем уже было приготовились блеснуть на славу и удивление своими талантами.
Гости сели за стол без музыки. Но здесь почти в самом начале обеда нежданно-негаданно для всех случилось обстоятельство несколько исключительного рода: сам хозяин оказался вдруг пьян. Как и когда успел он, по выражению архимандрита, «уготовать» себя — это для всех осталось непостижимой тайной.
— Проша!.. Эк тебя!.. С чего это ты, скажи, пожалуй? С горя аль с радости? — спрашивали его приятели.
— И с того, и с другого! — заплетаясь языком, меланхолически бормотал Поплюев.
— А что, Амфитрион-то[18] наш холост иль женат? — тихо спросил Черепов у своего соседа, заметив полное отсутствие за столом дамского общества.
— Вдовый, — отвечал тот, — и к тому ж бездетен. Да и на что ему вдругорядь жениться, — продолжал он, — коли у него, как у шаха персиянского, — вон, видишь, сударь, — целый гарем: и балет, и опера… Затейник он! Несмотря, что с виду тихоня, а большой затейник!
Невзирая, однако, на нетрезвое состояние хозяина, который в тихой полудремоте слегка покачивался на своём месте, обед шёл своим чередом, по чину и порядку, благодаря зоркому глазу строгого майора. Для светских людей подавали скоромное, а для духовенства и для желающих — постные блюда, и каждое блюдо появлялось не иначе как изукрашенное разными штуками. Вокруг громадных осетров, например, красовался