— Твой гений вдохновит меня! — воскликнул в восторге художник.
Умолкнув, Суворов терпеливо выдерживал неподвижную позу — и прекрасный портрет его, списанный Миллером, до наших дней хранится в Дрезденской галерее.
В это время оживлял Суворова не суетный блеск, окружавший его, не величие, в каком являлся он в представлении своих современников, — оживляла его надежда явиться снова, но уже самостоятельно, среди громов битвы и победы. Любимой и самой заветной мечтой его было победить и умереть в бою, но не на постели.
Высочайший рескрипт от 29 декабря застал его ещё в Праге. «Князь! — собственноручно писал государь. — Поздравляю вас с новым годом и желаю его вам благополучна, зову вас к себе. Не мне тебя, герой, награждать! ты выше мер моих; но мне чувствовать сие и ценить в сердце, отдавая тебе должное».
Удовлетворяя желанию государя, генералиссимус простился с войсками: он прослезился — и ничего не мог сказать от волнения… Ряды солдат тоже безмолвствовали и были грустны, словно предчувствуя, что видят «отца» уже в последний раз в своей жизни. Суворов сдал начальство генералу Розенбергу и спешил выехать из Праги. Но пред отъездом, возражая ещё раз на новые планы, представленные ему Беллегардом и Минто, он выразился напрямик, то «все эти планы красноречивы, да не естественны, прекрасны, да не хороши», и на прощанье высказал им мысль весьма замечательную:
— Если хотите ещё раз воевать с Францией, — сказал он, — то воюйте хорошо, ибо война плохая — смертельный яд. В этом случае лучше и не предпринимать её! Всякий изучивший дух революций был бы преступником, если б умолчал об этом.
Спустя пятнадцать кровавых лет Европа в 1812 году убедилась в вещих словах Суворова.
На другой день он выехал из Праги в сопровождении небольшой свиты. По дороге, в моравском городке Нейтитченке, где умер и похоронен австрийский фельдмаршал Лаудон, пожелалось ему взглянуть на гробницу этого замечательного человека. Погрузясь в глубокую задумчивость, долго стоял он и смотрел на длинную латинскую эпитафию, где в подробностях и до последних мелочей исчислены были дела, чины, титулы и отличия Лаудона.
— К чему такая длинная надпись! — произнёс он наконец в раздумье.
Рядом с ним стоял Фукс, ловя на лице великого старца все оттенки сокровенных дум, волновавших его душу в эту замечательную минуту.
— Нет! Когда я умру, — продолжал Суворов, обратясь к своему спутнику, — завещаю тебе волю мою: когда я умру, не делайте на моём надгробии похвальной надписи. Напишите просто, всего три слова:
XXIX
Смерть великого деда
Доехав до Кракова, Суворов почувствовал себя дурно. Он через силу поехал на бал, данный в его честь, но среди пышной толпы видимо казался утомлённым и грустным; здесь уже не было в нём ни обычных его остроумных выходок, ни оригинальностей. На другой день у него открылась болезнь, известная под названием
Ежедневно скакали курьеры из Кобрина в Петербург с депешами о состоянии здоровья Суворова. Медики советовали ему пользоваться водами, но он вообще пренебрегал медициной, не терпел лекарств и лечился по-своему.
— Помилуй Бог! — отвечал он на все эти советы. — Посылайте на воды здоровых богачей, игроков, интриганов, а я ведь болен не шутя… Мне надобны деревенская изба, молитва, баня, кашица да квас.
Однако, известясь о воле государя, который желал, чтобы больной следовал предписаниям медика, Суворов подчинился приказаниям Вейкарта. Однажды как-то велел он денщику своему Прошке отыскать свою старую аптечку, подаренную ему Екатериною.
— Я только хотел поглядеть на неё; она надобна мне только на память, — оправдывался он, когда Вейкарт сердито отнял у него ящичек.
Предписано было ему одеваться теплее, а он не хотел и отговаривался тем, что «я-де солдат!».
— Вы генералиссимус, — возразил ему Вейкарт.
— Так-то так, да солдат с меня пример берёт! Вот что! — отвечал несговорчивый Суворов.
Никак не могли также убедить его есть скоромное в великий пост. Однако Вейкарт значительно помог своему пациенту. Почувствовав облегчение, старик усердно принялся ходить в церковь, по обыкновению пел на клиросе, читал Часы и Апостол, клал положенные поклоны. Вспыльчивый Вейкарт беспрестанно сердился на него, доказывая, что всё это изнуряет его физические силы, а Суворов, в отместку за ворчливость, заставлял его говорить по-русски, ходить вместе с собой в церковь, есть постное и от души смеялся досаде немца-врача, который всячески старался отбояриться от такого непривычного ему образа жизни. Слыша о беспрерывной благосклонности государя, с чувством говорил Суворов: «Вот
— Как!.. мне испрашивать ещё что-нибудь у щедрого монарха… Да это подло, совестно, грех! — с негодованием воскликнул бескорыстный старец.
Но в другие часы забывал он о своей деревне и говорил о военных делах, о битвах; мечтал о новом походе в Италию, во Францию, в Париж, где, по его убеждению, только и| мог быть положен действительный конец деспотическим действиям республиканцев; создавал новые планы освобождения Европы, писал письма к государям и знаменитым современникам; разговаривал о приготовлениях к триумфальному въезду его в Петербург.
— Дайте, дайте мне только увидеть государя! — восклицал он, с удовольствием слушая рассказы о том, как нетерпеливо ждут его в столице, какие почести придумывает ему император, как готовит для него помещение в Зимнем дворце, хочет встретить его как римского триумфатора, со всей гвардией, при громе пушек и колокольном звоне. Читая письмо государя, где он писал, что «радуется приближению часа, когда обнимет героя всех веков», старик оживал, молодел, веселился и торопил приготовления к своей дальнейшей поездке.
Наконец Вейкарт разрешил ему отправиться в путь, но с тем, однако, чтобы не уезжать в сутки более 25 вёрст. Суворов не мог уже, как прежде, лететь на перекладных, в ямской телеге: теперь его везли в дормезе, на перине, обложенного подушками, в сопровождении врачей. Багратион свидетельствует, что «переход через Альпийские горы в ненастное время, а более всего неудовольствия от гофкригсрата и враждебного Тугута, из зависти и злобы нанесённые, и их козни сильно подействовали на здоровье Александра Васильевича». Крепкая натура боевого старика долго боролась с болезнью, но наконец последняя взяла-таки верх.
Не переставая заботиться о состоянии здоровья своего полководца, император Павел тем не менее отдал 20 марта 1800 года следующий высочайший приказ: «Вопреки высочайше изданного устава, генералиссимус князь Суворов имел при корпусе своём, по старому обычаю, непременного дежурного генерала — что и даётся на замечание всей армии».