— Теперь же, о братия! — вещал между тем ксендз Игнацы, — да познает всяк из вас милость польского правления, которую оно оказывает вам, присоединяя вас к числу своих верноподданных, и да увидит всяк его силу, дабы на будущее время вы себе крепко намотали на ус, что ржонд народовый не шутит с изменниками отчизны. Вот, перед вами нечестивый служитель алтаря, — указал он на связанного отца Сильвестра, — священник, который, вместо внушения о послушании и любви к законному вашему правительству научал вас изменять делу польской родины и помогать Богом проклятому московскому наезду, был «шпегом» этого наезда, возмущал вас против кротких и добрых ваших помещиков, коих вся вина только в том, что они суть добрые патриоты, учил вас верить лживой воле царской и не верить справедливой свободе польской. Преступления эти многи и обильны и вопиют на небо! Вот перед вами другая собака, — указал он на еврея Зильберовича, — жид, недостойный называться братом-поляком Моисеева закона, жид, который осмелился смутить сегодня ложным извещением ваше доблестное воинство народовое! Вот, наконец, эти три гнусные хлопа, которые, забывая Бога и совесть, забыв долг истинных сынов отчизны, стали на стражу против нас, своих кровных братии и намеревались известить москалей о нашем благодатном для вас прибытии. Но ни одно из этих намерений не удалось сим гнусным людям. Да познаете в этом, о братия, перст божий, сохраняющий нас на всех путях наших, да не преткнем ногу нашу о камень, но да поборем льва и змея, василиска и скорпия! Вы же, недостойные, идите во ад к отцу вашему дьяволу, принять достойную награду за ваше преступление! Да спалить огонь жилища ваши и да будут имена ваши анафема-прокляты ныне, и присно, и на веки веков! Amen!
Ксендз Игнацы слез со стола, а пан Копец вскочил на подведенного ему коня и, высоко держа над головой конфедератку, провозгласил громко над толпой:
— Объявляю всем друзьям и недругам, что отныне московское правительство в Червленах и на всей окрестной земле мною низложено навсегда и возведен единый и вечный, законный наш польский ржонд народовый! Vivat! Нех жие Польска!
Шляхта и уланы, махая шапками, восторженно подхватили эти виваты и восклицания.
Крестьяне же, по большей части, безмолвствовали. Они были смущены и напуганы появлением вооруженной шайки, ибо по опыту уже знали, что защитники отечества добром не уходят ниоткуда и что расправа у них бывает коротка и беспощадна.
Между тем, пан Копец втайне сообразил себе, что хотя изменников и необходимо надо повесить, но черт возьми, если неравно попадешься как-нибудь потом в лапы к москалям, да если они проведают, что казнь-то совершена им, паном Концом? — 'Ведь уж тогда никакой пощады не жди: и самого наверное вздернут'. Поэтому пан полковник сообразил, что гораздо благоразумнее будет, если он увильнет от видимой инициативы в этом деле, немножко стушуется, отойдет на второй план, а предоставит первые и наиболее видные, активные роли капитану Сычу и ксендзу Игнацему. Капитан Сыч весьма охотно принял его предложение распоряжаться казнью и с видимым удовольствием принялся устраивать 'смертный кортеж', затеяв обставить его как можно торжественнее. Он выстроил оба эскадрона шпалерой от площади до ограды православной церкви, окружил конвоем осужденных, впереди шествия пустил трубачей, приказав играть им, что сами знают, — 'абы цось погржебовего',[218] и те принялись усердно издавать какие-то нестройные, дикие звуки, раздиравшие и душу, и ухо; а в замок шествия пан Сыч отрядил особый взвод 'несмерцельн
В таком порядке 'смертный кортеж', под предводительством Сыча, медленно двинулся к церковной ограде, где на перекладине ворот уже приготовлены были две петли.
Отца Сильвестра и еврея Зильберовича подвели под виселицу.
Но пан Сыч не ограничился еще этим эффектом! Для пущего назидания и устрашения толпы, он приказал, чтобы на место казни были приведены семейства осужденных и заставил их смотреть, как будут вешать. Жена и дети Зильберовича истерически вопили, рыдали и бились в толпе своих соплеменников, так что несколько дюжих повстанцев едва могли удержать их. Но когда привели мертвенно-бледную жену отца Сильвестра и поставили ее в трех шагах от мужа, она уже не рвалась и не вопила, как давеча в церкви. В лице этой женщины царило, если можно так выразиться, какое-то спокойствие ужаса, нечто высшее, чем обыкновенный страх или отчаяние, словно бы она вполне сознавала какая это минута. Несчастная сделала было шаг к мужу, но ее не допустили.
— Прощай! — тихо кивнул ей головою священник, и чтобы ободрить ее, хотел было улыбнуться, но улыбки не вышло, одна только конвульсивная судорога, вместо нее, покривила его посинелые губы.
И он видел, как жена его опустилась на колени, как устремила взоры к небу, на церковный крест, и, осеняя себя его знамением, стала шептать какую-то молитву.
Повстанцы, исполнявшие роли палачей, накинули на осужденных петли. Еврей был уже без чувств, в бессознательном состоянии, так что его пришлось поддерживать на ногах, как куклу, но отец Сильвестр стоял, по-видимому, спокойно и твердо.
— Господи! в руци Твои предаю дух мой! — прошептал он, вскинув к небу взор, как вдруг, в это самое мгновенье гицеля крепко дернули веревки — и две страшные фигуры закачались в воздухе.
Глухой стон ужаса пронесся в дрогнувшем народе, а коленопреклоненная женщина все еще глядела на небо и молилась.
В это время, в нескольких концах местечка, взвились к облакам клубы черного дыма — и народ с отчаянными криками: 'Пожар!.. Горим!' кинулся в разные стороны. — Это ксендз Игнацы приказал своим приспешникам поджечь дома осужденных «здрайцов», в числе которых были и три хаты пойманных сельских стражников.
Пан Копец собрал людей своих «шквадронов» и повел их из местечка. За околицей, в том самом месте, где был взят крестьянский пикет, капитан Сыч приказал повесить на ближайшей сосне и трех несчастных хлопов, захваченных 'на варте'.
Повстанская кавалерия не успела еще спрятаться в темном Вишовнике, а осторожный и предусмотрительный пан Котырло, тайком, окольными путями пробирался уже в закрытой коляске к местному военному начальнику, со слезным донесением, что нагрянули-де нежданно-негаданно какие-то неизвестные вооруженные люди, повесили несколько человек, зажгли несколько строений и скрылись неведомо куда, а он-де и сам едва укрылся от смертной опасности и разорения, и теперь 'как наиверно- преданьный своему Цару и ойтечеству' спешит заявить обо всем законной власти, чтобы не было на него потом каких-либо подозрений и нарекания. При этом физиономия Св. Бонифация была уже заранее рассчитана, обдумана и устроена себе благонамеренным паном Котырло.
VIII. Тревога
Граф Маржецкий, получив донесение Копца, принял его с таким восторгом, как словно то была весть о великой победе или о вооруженном занятии целого края. Копия с этого донесения тотчас же была послана в Центральный Комитет, с просьбой немедленно напечатать ее в 'Вядомосцях з поля битвы'[219] и если возможно, то опубликовать и в заграничной прессе. Вместе с этим, граф отправил нарочного и к Цезарине с письмом, в котором напоминал о ее обещании посетить его лагерь, где он готовит целый праздник для приема столь дорогой гостьи, тем более, что 'всей его армии пламенно желалось бы отпраздновать в ее присутствии первой успех своего оружия в Червленах. Цезарине и самой хотелось прокатиться 'до обозу', взглянуть на поэтическую обстановку лесной жизни 'польских героев', устроить там веселую «кальвакаду», проездиться верхом и вообще весело провести день, столь оригинальный и исключительный, какой навряд ли выдастся вторично в жизни. Какая же польская женщина отказалась бы в то время от удовольствия похвалиться при случае пред приятельницами, что и она тоже была в лесу, в военном стане? А тут еще для нее,