доступна, легка, непродолжительна и совершенно безопасна. Впрочем, последнее обстоятельство было безразлично для Цезарины: ее не пугала опасность, — напротив, пылкой и впечатлительной душе ее даже хотелось порою риска и опасности, которые разнообразили бы монотонность ее сельского уединения. Ей очень хотелось бы увидеть настоящий бой, присутствовать на самом месте сражения, испытать что за чувства, что за впечатления волнуют в это время человеческую душу, увлечь других к героизму и самой увлечься, тем более, что это все казалось ей так весело, так ярко и поэтично!.. А кроме того, хотелось еще увидеть и своего статного красавца Жозефа, который должен быть так дивно хорош на породистом коне, с ее знаменем в руках, пред эскадронами польской кавалерии… Одним словом, мысль об этой поездке вполне улыбалась графине Цезарине; она обещала приехать непременно, во что бы то ни стало, обдумала весь костюм и даже заблаговременно отправила в лагерь дамское седло и своего кровного, светло-серого Баязета, с Сангушковского завода.
В лагере меж тем шли усиленные приготовления к приезду и встрече графини. Ксендз Игнацы весь ушел в соображения по части кулинарного искусства, вин и напитков, хлопотал, суетился, наблюдал за поварами, приказывал огородить елками, в виде беседки, известное пространство лесной лужайки, где должен будет поместиться обеденный стол; Поль Секерко устраивал иллюминацию к вечеру и сам клеил бумажные фонарики; Маржецкий снаряжал почетный караул для графини и обдумывал церемониал встречи; благополучно возвратившийся Копец учил церемониальному маршу свою кавалерию; тиральеры готовили холостые патроны для залпов во время обеденных тостов, чистили и исправляли перепачканные свои мундиры; чехи разучивали какой-то новый полонез, и одни лишь героини были не совсем-то довольны, так как Маржецкий приказал Копцу убрать их куда-нибудь на время посещения Цезарины, так, чтобы и голоса их не было слышно, да и физиономии не выставлялись бы. Не был доволен еще и Бейгуш, не принимавший никакого участия во всех этих приготовлениях; но зато он позаботился усилить на всякий случай сторожевые посты, направить по разным направлениям особые разъезды и приказал им глядеть как можно зорче и слушать как можно чутче. Его давило и грызло словно бы какое предчувствие, что вся эта шумная потеха ясновельможного довудцы и вся эта игра в солдатики не обойдется даром…
Наконец настал и день праздника. Цезарина приехала. Овации, манифестации, встречи, виваты, полонезы, почетный караул и преклонение знамени, и чего-чего тут не было!.. Графиня сияла от восторга, любовалась лесом, любовалась лагерем, косиньерами, кострами и была беззаботно весела, как ребенок. Наряд ее удался как нельзя лучше: белая бархатная конфедератка со страусовым плюмажем, изящный хлыст, перчатки с крагами, венгерские сапожки с золотыми звонкими подковками и фиолетовый атласный кунтуш, весь расшитый серебром, с откидными рукавами или так называемыми «вылетами», надетый поверх бледно-палевого платья-амазонки с роскошным шлейфом — все это было хотя и несколько театрально, но необыкновенно эффектно, красиво, изящно, все так ловко на ней сидело, так удивительно шло к лицу и гармонировало между собою, что и старый ловелас, и юный «хоронжий», красавец Жозеф — оба онемели от восхищения и восторга при первом же взгляде на свою героиню. Да и сама она чувствовала, что очаровательно хороша сегодня.
Граф Сченсный и статный Жозеф не покидали ее ни на минуту, предупреждая малейший взгляд, малейшее желание дорогой гостьи. И ксендз Игнацы, и пан интендант Копец, еще до ее приезда, ради усиленных трудов своих хватившие на радостях 'правдзивой старей литевки', оба были теперь в необыкновенно 'добрым гуморже' и цвели, как пионы, от вина и удовольствия. Ксендз был особенно в ударе, и потому всевозможные «диктерийки», рифмы, присловия и пословицы в «старожитном» роде и духе лились у него рекою.
Наконец, после объезда лагеря и прогулки на аванпосты, граф Сченсный подал Цезарине руку и, под звуки полонеза, повел ее к обеденному столу, где ксендз Игнацы уже заранее взял на себя роль мажордома, обер-шенка, всеобщего угощателя и увеселителя. И блюды, и застольный порядок, с присовокуплением разных ксендзовских «диктериек» — все это было обещано графине совершенно в 'добром, старожитном польском роде', и потому достопочтенный ксендз, в силу старого обычая, не преминул пред обедом прежде всего говорить громко молитву и благословить пития и яства. В разгар повстанского патриотизма у поляков во всем пошла мода на всякую 'старожитность'.
— Выпьем, шановне[220] панство, для начала по килишку венглювки, а по-другому нашей правдивой литевской старушки! — подняв графин и золотую чарку, возгласил ксендз мажордом, обращаясь к мужчинам.
Выпили, закусили и расселись. Подали бульон из бараньих ножек.
— Выпиймы знув по килишку, жебы бяране ножки не бегалы! — опять возгласил Игнацы с комически- серьезным видом. Это уже у него начинались «диктерийки» и присловья, а потому все мужчины сочли своим долгом рассмеяться и, конечно, выпить. На всякое блюдо и на всякий напиток у ксендза Игнацего непременно была в запасе особая прибаутка, как того требовал 'звычай старожитны'. Подают, например, зразы с кашей, артистически приготовленные, — ксендз предлагает, чтобы зразы не смешались с кашей, разделить их цитриновой наливкой.
Подают новое блюдо в старопольском порядке.
— Ш-ша, Панове! — расставляя руки, возглашает ксендз все с тем же необычно важным и комически-серьезным видом. — Ш-ша!.. Индык надзеваны яблками и сливками до нас едзе![221]
— Венц, цуж нам робиц: чи уцекать, чи брониць сен'?[222] — с комическим ужасом, в тон ксендзу, восклицает пионовый Копец.
— Э, фэ, Панове!.. Hex уцекаион' москале, — махает ксендз рукою; — а мы, як поржондне людзе, зъемы егомосц, та й запиемы вишнювко, для тэго жебы индык не балботал глупства и жебы была у нас perilitas et orexis.[223]
— От-так! — подхватывает Копец, — от-то есть бардзо добрже, мосци панове! бо поляк здавна сыт не з тэго цо ие, а з тэго цо пие![224]
— Ну, а тэраз, панове, жебы индык не глодны у нас седзял, — предлагает ксендз, — нех пршинесон' нам, и ему мнихув![225]
— Ага, ага! — хлопает в ладоши Копец, — слышалем, же мнихи сон' вельке майстры на куры, индыки и бараны, — то може и нам они цо дорадзон' до стравенья.[226]
— Мнихи, як ми сен'сдае, сон'то людзе и еще Боже слуги, а затым глодным седзец им есть неподобна! — докторально замечает на это ксендз Игнацы. — Подайце ж нам паштэцик, для накармения мнихув! Нех же мнихи знаион', же мы и их не за-поминамы, и одмавяион' за наше гржехи пацюрже![227] — але ж зналем еднего мниха, ктуры пил вино, — замечает Копец, с особенной пристальностью устремляя взгляд на ксендза и приложив к своему носу указательный палец, — так сдае мй сен', же не шкодз
Подобный-то нехитрый жарт в стародавнем вкусе, к общему удовольствию состольников, сопровождал у ксендза Игнацего каждую перемену блюд и напитков. Он уже начал было приговариваться к тому, как после обеда станет почтенное панство подпивать 'тэго-овэго, по трошку вшисткего, запалим фаечки и бендзем гадаць баечки',[229] а пан Копец уже задекламировал:
как вдруг, где-то вдалеке раздался выстрел.
— Чу!.. Что такое? что это, Панове? — сторожко подняв палец, в некотором смущении заговорил граф Маржецкий, обводя собеседников пытливыми и встревоженными глазами.
— Выстрел, — ответил ему Бейгуш, который во весь обед не проронил еще ни одного слова.
— Как выстрел!?.. Зачем выстрел?.. Кто смеет стрелять без спросу?